[945]. Современники вычитывали в рассказе Достоевского, однако, вполне злободневную сатиру, а именно пародию на риторику «нигилистической» и либеральной журналистики: проповеди Д. И. Писарева, В. А. Зайцева, А. А. Краевского, но прежде всего — Н. Г. Чернышевского. Содержательные переклички в рассуждениях резонерствующего героя рассказа с дидактикой автора скандальных диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» и романа «Что делать?» обыгрываются у Достоевского намеками на личную жизнь Чернышевского. Ко времени появления рассказа в печати Чернышевский уже как три года был арестован, но продолжал восприниматься как харизматический наставник «передовой общественности». В глазах современников трагическая судьба Чернышевского усугублялась семейной драмой (или, точнее сказать, семейным фарсом) в его отношениях с женой — легкомысленной и распутной особой, меньше всего похожей на самоотверженных жен каторжан-декабристов. Рассказ Достоевского давал основания проводить определенные параллели: проглоченный крокодилом чиновник, претендующий быть учителем человечества («Теперь я могу мечтать об улучшении судьбы всего человечества и, наученный опытом, давать уроки»), уверенно соотносился с Чернышевским, «проглоченным» государственной властью; хорошенькая и кокетливая жена проглоченного чиновника отказывается, несмотря на его призывы, последовать за ним в крокодилово брюхо, следуя примеру Ольги Сократовны, жены Чернышевского, не пожелавшей разделить с мужем бремя многолетней каторги и ссылки[946]. Усмотренная в рассказе Достоевского пародия на трагическую участь харизматического кумира демократической общественности стала поводом к обструкции писателя, поспешившего выступить с опровержением аллегорического прочтения его рассказа. На том, что в главных героях рассказа нельзя видеть карикатуру на реальные лица, настаивает и автор комментария к академическому собранию сочинений[947]. Между тем приводимые в том же издании черновые наброски Достоевского дают основания для сомнения в категоричности этого утверждения[948]. Так, например, выясняется, что проглоченный герой не только собирается распространять естественные науки (хотя и сознается, что их не знает), но и объявляет себя автором романа под названием «Как?»[949]. Уверения Достоевского в том, что его рассказ не метит в автора романа «Что делать?», оказались вполне тщетными и во мнении читательской аудитории. По воспоминаниям К. И. Чуковского можно судить, как болезненно воспринимался рассказ Достоевского даже десятилетия спустя после его написания: примерно в 1915 году Чуковский читает вслух рассказ Достоевского; во время чтения в комнату вошел И. Е. Репин, сел, но когда понял, какое именно произведение читается, «крепко зажал оба уха руками и забормотал что-то очень сердитое», пока рассказчик не догадался остановиться[950]. В самом деле, сколь бы условным ни был прототип незадачливой жертвы прожорливого крокодила (Достоевский, кстати говоря, нарочито неверно этимологизирует это слово как происходящее от французского croquer, т. е. «едок», «пожиратель»), он, во всяком случае, наиболее близок к Чернышевскому с его декларативным утилитаризмом и любовью к фундаментальным вопросам.
Интерпретируемый в социально-полемическом контексте рассказ Достоевского прочитывается его комментаторами безотносительно к образу крокодила. Вероятно, особо глубоких коннотаций в данном случае и впрямь нет. Сам Достоевский вспоминал в «Дневнике писателя», что поводом к написанию рассказа о крокодиле послужило известие о живом крокодиле, демонстрировавшемся в Пассаже за деньги неким немцем[951]. В идейно-типологической ретроспективе крокодил Достоевского не исключает, однако, не только ассоциативных, но и содержательных параллелей, например, может быть уподоблен левиафану — символу Вавилонского царства (Исайи 25: 1) или Левиафану Томаса Гоббса («Левиафан, или Материя, форма и власть государства церковного и гражданского», 1651) — аллегории государства, чья антропоморфная монструозность спасительна для тех, кто хочет находиться под его защитой, и губительна для тех, кто ему противится. Гоббс определял «великого Левиафана» в начале своего сочинения как «искусственного человека»; изображение такого человека было гравировано и на фронтисписе первого издания гоббсовского трактата: тело его составляют множество человеческих фигурок; в короне, со скипетром и мечом, раскинув руки, он ограждает собою раскинувшийся под ним город-государство[952]. В антропоморфном истолковании библейского левиафана Гоббс не был вполне оригинален, схожие объяснения предлагались и в библеистике его времени[953], но во мнении большинства читателей метафора Гоббса противоречила общераспространенному представлению о левиафане как морс ком чудовище[954]. Ранним примером полемической реинтерпретации гоббсовской метафоры стал трактат епископа Джона Брэмхола (Bramhall) под характерным названием «Ловля Левиафана, или Большого кита» («The Catching of Leviathan or the Great Whale», 1658). Авторизованная Бошаром экзегеза, однозначно отождествлявшая левиафана с крокодилом, еще более осложняла политическую риторику гоббсовского трактата библейско-«зоологическими» аналогиями[955]. В XIX веке изображение Левиафана в образе крокодила появится и на обложках переиздания самого сочинения Гоббса[956].
В известных текстах Достоевского имя Гоббса не упоминается, но содержательные сближения в рассуждениях о природе цивилизационного процесса, функциях государства, коллективных обязанностях и индивидуальных правах говорят о том, что основные идеи «Левиафана» были Достоевскому принципиально не безразличны[957]. Таково, между прочим, рассуждение о якобы со природном человеку эгоизме, не вошедшее в окончательный текст рассказа («Какая гуманность? Всякий живет для себя»)[958], перекликающееся с расхожим постулатом Гоббса о «войне всех против всех». Косвенным свидетельством о знакомстве Достоевского с именем левиафана в том значении, в каком оно связывалось с сочинением английского философа, служит планировавшееся им участие в альманахе В. Г. Белинского «Левиафан»[959]. Хлопоты Белинского результата не дали, издание альманаха не состоялось, но, насколько можно судить по концепции нереализованного предприятия, он должен был служить продолжением сборника «Физиология Петербурга» и специализироваться на общественно-политической проблематике, созвучной «гоббсовскому» названию[960].
В истории политической теории «зоологическое» истолкование гоббсовских Левиафана и Бегемота («Behemoth or the Long Parliament») доказало известную продуктивность (вопреки предостережениям самого Гоббса об опасности метафор)[961]. Среди самых известных реинтерпретаций гоббсовской метафоры — работа Карла Шмитта «Левиафан в теории государства Гоббса. Смысл и не удача одного политического символа» (1938). Шмитт, вослед Брэмхоллу, поставил Гоббсу в вину дезориентирующее истолкование библейской символики в каббалистическом смысле и использовал образ левиафана и бегемота, чтобы противопоставить морские и сухопутные цивилизации[962]. Идеологические смыслы, вчитываемые в метафоры Гоббса, не имеют, конечно, непосредственного отношения к Достоевскому, но показательны в отношении самих возможностей расширительного истолкования использованного им образа. В русской литературе о таких возможностях напомнит, среди прочих, Максимилиан Волошин, скрестивший Левиафана библейского текста и Левиафана Гоббса в стихотворении, рисующем монструозное творение — всепожирающее государство.
«Он в день седьмой был мною сотворен, —
Сказал Господь, —
Все жизни отправленья
В нем дивно согласованы:
Лишен
Сознания — он весь пищеваренье.
И человечество издревле включено —
В сплетенье жил на древе кровеносном
Его хребта, и движет в нем оно
Великий жернов сердца.
Тусклым, косным
Его ты видишь.
Рдяною рекой
Струится свет, мерцающий в огромных
Чувствилищах.
А глубже, в безднах темных,
Зияет голод вечною тоской.
Чтоб в этих недрах, медленных и злобных,
Любовь и мысль таинственно воззвать,
Я сотворю существ, ему подобных,
И дам им власть друг друга пожирать»[963].
«Левиафан» Гоббса — не единственный текст, позволяющий впитывать в образ крокодила политологические смыслы. В том же контексте об экзотическом пресмыкающемся вспомнит Жан Леклерк, один из пропагандистов гражданской философии (civil philosophy) Локка во Франции. Локк отстаивал в «Essays» идею о том, что «естественный человек» не нуждается в правилах силлогистической логики, чтобы правильно мыслить. Название трактата Леклерка «Parrhasiana» (1699) обыгрывает риторический термин παρρηοιμα (из греч. πβν, ρκοις — «вся речь», полная откровенность; лат. licentia), обозначающий фигуру мысли и «вольной» речи, допускающей свободу оратора в выражении мыслей и эмоций. В своем сочинении Леклерк иллюстрирует различие между приверженцами антисхоластической мысли и адептами «фальшивой риторики» сравнением двух художников, «один из которых изображает природу и показывает то, что может быть увидено, а другой создает таких животных, которых он бы никогда не увидел, — на приме