О крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и эк­зотизмов — страница 6 из 60

емовской Кормчей XII века, представляющее собою перевод греч. απολυπραγμονήτος[89]. Последующее появление слова «любопытный» датируется — через лексикографическую пропасть — в рукописном Словаре Дмитрия Герасимова (по списку конца XVII века), но уже в последующие десятилетия круг морфологически производных слов экстенсивно расширяется («любопытец», «любопытник» «любопытство», «любопытность», «любопытственный», «любопытствие»)[90] и аксиологически поддерживается заимствуемым в те же годы прилагательным «куриозный», существительными «курьез», «куриозность», «куриозите», «куриозита»[91].

К эпохе Петра в истории западноевропейской общественной мысли употребление слов со значением любопытства не определяется преимущественно теологическим контекстом. Начиная с середины XVI века отношение к «любопытству» в Европе формируется в целом не церковными сочинениями, но текстами путешественников и исследователей природы, сопутствуя расширению колонизационного пространства и революционным открытиям в области естественных наук[92]. Символическому «оправданию» любопытства сопутствует мода на «вундеркаммерное» коллекционирование — собирание природных и искусственных «курьезов», становящихся к середине XVII века одним из характерных атрибутов просвещенно-аристократического времяпрепровождения[93]. Дань такому коллекционированию отдал, как известно, и Петр I. Купленные им коллекции анатомических, зоологических и ботанических экспонатов Фредерика Рюиша и Альберта Себы стали основой музея, принципиальное значение которого вполне понимали иностранные современники Петра, характеризовавшие русского царя в терминах, уже привычно относившихся в западноевропейской традиции к «любопытствующим» (curiosi, или virtuosi) — коллекционерам, испытателям природы, охотникам до нового и экзотичного. Часто повторяющееся мнение о прагматизме Петра требует при этом существенных коррективов — основание Кунсткамеры само по себе достаточно свидетельствует о том, что институциональные нововведения петровского правления не объясняются исключительно практическими обстоятельствами. Джон Перри, английский инженер и ученик Ньютона, проведший в России почти четырнадцать лет и часто общавшийся с Петром, поражался в своих мемуарах исключительному любопытству (curious) Петра, не устававшего вникать в «смысл и причины» любых мелочей (reason and causes of<…>minutes things)[94]. В своих личных пристрастиях Петр имел достаточно возможностей для того, чтобы они были восприняты в терминах идеологического предписания и социального целесообразия. Но важно, что реализация таких возможностей — в глазах как самого царя, так и его ученых современников — декларировалась в противопоставлении к предшествующей традиции.

О социально-психологических обстоятельствах, препятствовавших беспроблемному перенесению в Россию уже привычных для Западной Европы атрибутов Просвещения, можно судить по обширной «русской переписке» Лейбница. Европейски образованные корреспонденты Лейбница, вынашивавшего далеко идущие планы цивилизационного преобразования России, и в частности активизации на ее территории научных исследований, дружно сетовали на сложности в организации сбора надлежащей информации из-за безразличия самих русских к тому, что немецкому ученому представлялось заслуживающим заинтересованного внимания. Так, например, в 1695 году в ответ на просьбу Лейбница о неких азиатских «куриозах» бранденбургский посланник в Москве Райер заверял его, что «нация московитов» (Moskowitische Nation) совершенно непривычна к поиску каких-либо куриозов (dergleichen curiositaten) и только тогда способна что-то предпринять, когда учует «запах денег» и найдет тому практическое назначение[95]. Очевидно, что сообщения такого рода небеспристрастны, но они справедливы в главном: представление о российском обществе конца XVII — начала XVIII века не вяжется с представлением о привычности ученых исследований, просвещенного коллекционирования и далеких путешествий[96]. Декларативное стремление Петра «импортировать» в Россию достижения европейской цивилизации и создать тем самым принципиально новую культурную действительность предстает на этом фоне политикой, продиктованной апологией не только внешних сторон европейской учености, но и тех социопсихологических ценностей, которые предопределили успехи самой европейской «научной революции» XVI–XVII веков.

Правительственным манифестом такой апологии можно считать знаменитый указ Петра от 13 февраля 1718 года, обязывавший привозить в столицу различного рода «курьезы» как природного, так и искусственного происхождения (в терминах кунсткамерного коллекционирования: naturalia и artificialia). В первую очередь Петра интересовали анатомические аномалии, послужившие пред метом специального указа уже в 1710 году («понеже известно есть, что как в человеческой породе, так в зверской и птичьей случается, что родятся монстра, т. е. уроды, которые всегда во всех государствах собираются для диковинки»)[97], но теперь список поощряемых к собиранию «курьезов» предельно разросся: «Если кто найдет в земле или воде какие старые вещи, а именно каменья необыкновенные, кости человеческие или скотские, рыбьи или птичьи, не такие, какие у нас есть, или и такие, да зело велики или малы перед обыкновенным, также какие старые надписи на каменьях, железе или меди, или какое старое необыкновенное ружье, посуду и прочее все, что зело старо и необыкновенно, — тако ж бы приносили, за что будет довольная дача, смотря по вещи»[98].

В ретроспективе русской культуры указы Петра о доставке в столицу уродов и прочих «раритетов» продолжали восприниматься как нечто из ряда вон выходящее столетия спустя: даже в глазах Пушкина, увлеченно собиравшего материалы по истории петровского правления, появление указа о монстрах по ходу важнейших государственных дел служило лишним доказательством того, на сколько «странным монархом» был Петр[99]. Радикализм поощряемых «странным монархом» нововведений выразился и в открытии Кунсткамеры, специальным указом она объявлялась бесплатной, и более того — ее посетителей надлежало «приучать, потчевать и угощать», им предлагали «кофе и цукерброды», закуски и венгерское вино (Иоганну Шумахеру, хранителю коллекций, на это отпускалось четыреста рублей в год)[100]. Замечательно, что среди скульптур А. Ф. Зубова, украсивших здание Кунсткамеры, была и аллегорическая скульптура персонифицированного любопытства — женская фигура «Куриозитас», дополнившая риторически значимый порядок «кунсткаммерных» аллегорий, олицетворявших Ингениум (Воображение), Меморию (Память), Адмирацию (Удивление), Дилигенцию (Внимание), Сапиенцию (Мудрость) и Сциенцию (Наука).

В глазах как русских, так и иностранных современников индивидуальные пристрастия Петра воспринимались как контрастные к ценностям традиционной русской культуры. Церемониальность, с которой было обставлено создание Академии наук, декларировала это противопоставление наглядным образом: «автохтонные» ценности предшествующей культуры замещались «импортированными» ценностями, призванными лечь в основу новой культуры и новой государственности[101]. В контексте этого «импорта» инокультурные заимствования и инновативные знания рекомендуются к освоению как таковые и ради них самих. Именно так, по-видимому, следует объяснять поощряемый Петром информационный «плюрализм», выразившийся почти в одновременной публикации переводов коперникианской по идеям книги «География Генеральная» Бернарда Варения (1718) и сочинения «Земноводного круга краткое обозрение» убежденного геоцентриста Иоганна Гюбнера (1719)[102]. В терминах современной социологии научного знания такое совмещение несовместимого удачно определяется понятием «риторика приспособления» (rhetoric of accommodation), когда разрешение той или иной проблемы достигается путем ее ресемантизации в постороннем для нее контексте[103]. В данном случае научное противоречие снимается, как можно думать, апологией самой науки, позволяющей приходить пусть и к взаимопротиворечивым, но равно интересным открытиям. Примечательно, что незадолго до выхода в свет указанных сочинений побывавший в Москве иезуит Франциск Эмилиан сообщал о предосудительном любопытстве своих русских собеседников к некоему привезенному из Голландии «сочинителю», упорно защищавшему богопротивную гипотезу «о стоянии солнца и подвижности земли»; миссионер попытался разъяснить им, «какая разница между гипотезой и истиной на деле <…>, однако они пожелали, чтобы то учение было опровергнуто с аргументами, и это задало нам весьма большую и трудную работу»[104].

Позже примирение взаимоисключающих астрономических теорий не только идеологически санкционируется, но и находит пропагандистское воплощение — в публичных торжествах, ознаменовавших 44-летие Анны Иоанновны. Из описания фейерверка, состоявшегося 28 января 1735 года, известно, что среди грандиозных иллюминационных украшений, сооруженных на Неве, были «поставлены также две армилларные сферы, из которых на одной видеть можно солнце, по Тихонской, а на другой по Коперниканской системе, то есть оба главнейшия мнения, по которым Физики наших времен мир со всеми его телесами представляют. Первая сфера, которая показывает, что солнце около земли обращается, имеет сию надпись: PROFERT MAGNALIA CVRSV, то есть: ТЕЧЕНИЕМ ЧУДО ТВОРИТ. Другая, которая показывает, что солнце в средине стоит и как землю, так и прочия планеты около себя обращает, изъяснена следующей надписью: STANS OMNIA MOVET, то есть: ВСЯ ДВИЖЕТ ПОСТОЯНСТВОМ. На пьедестале лежат по обеим сторонам фигуры удовольствия и удивления, которыя не токмо при смотрении на солнце, но и при рассуждении высоких свойств ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА всегда являются»