О Ленине и Октябрьской революции — страница 16 из 19

Командир русского броненосца «Пересвет» рассказал мне: «Мой корабль находился у берегов Италии, когда до нас дошли эти вести. Не успел я объявить о падении царя, как несколько матросов закричали «Да здравствует Совет!». В. тот же день на борту судна был сформирован Совет, во всех отношениях походивший на Совет в Петрограде. Я рассматриваю Совет как естественную организацию русского народа, уходящую корнями в деревенский «мир» и в городскую артель».

Другие считают, что идея создания Советов уходит корнями в старинные собрания горожан в Новой Англии или городские собрания в древней Греции. Но связь русского рабочего с Советом была более непосредственной. Он испытал Совет в незавершившейся революции 1905 года. Тогда русский рабочий обнаружил, что Совет — это прекрасное орудие. Теперь он использовал его.

После свержения царя наступил короткий период согласия между классами, «медовый месяц революции». Потом началась великая борьба — открытое столкновение между буржуазией и пролетариатом из-за того, в чьих руках будет государственная власть в России. На одной стороне — капиталисты, помещики и интеллигенция, следовавшая за Временным правительством. На другой стороне — рабочие, солдаты и крестьяне, сплачивающиеся вокруг Советов.

Я очутился в самом эпицентре этого колоссального конфликта. Четырнадцать месяцев провел я в деревнях с крестьянами, в окопах с солдатами и на заводах с рабочими. Я видел революцию их глазами и участвовал в целом ряде в высшей степени драматических эпизодов.

Я в равной степени пользуюсь названиями «коммунистическая партия» и «большевистская партия», хотя большевики официально стали называть себя коммунистами только в 1918 году.

Во французской революции великим было слово «гражданин». В русской революции великим стало слово «товарищ».

Гость из-за рубежа будет в Советской России поражен множеством плакатов — в цехах, в казармах, на стенах, на трамваях, на будках и столбах — повсюду. Какой бы шаг ни предпринимал Совет, он стремится, чтобы народ понял, зачем это нужно. Если объявляется новый призыв к оружию, если должны быть сокращены пайки, если открываются новые школы или курсы, тотчас же появляется плакат, объясняющий, для чего это делается и какая помощь ожидается от населения. Некоторые из этих плакатов примитивны и сделаны наспех, другие — подлинные произведения искусства. Часть из них воспроизводится в этой книге, причем цвета оригинала сохранены почти в точности.

Часть I
ТВОРЦЫ РЕВОЛЮЦИИСРЕДИ КРЕСТЬЯН, РАБОЧИХ И СОЛДАТ


Глава 1БОЛЬШЕВИКИ И ГОРОД


Белой ночью в начале июня 1917 года я впервые приехал в Петроград — город, лежащий почти у Северного полярного круга. Несмотря на полночь, широкие площади и проспекты города, залитые мягким призрачным светом северной ночи, были очаровательны.

Миновав старинные синеглавые церкви и серебрящийся рябью Екатерининский канал, мы ехали вдоль Невы, а за ней виднелся устремленный ввысь, похожий на огромную золотую иглу стройный шпиль Петропавловской крепости. Затем промелькнули Зимний дворец, сияющий купол Исаакиевского собора и бесчисленные колонны и статуи в память давно умерших царей.

Но все это были памятники правителям прошлого. Они не привлекали меня, потому что я интересовался правителями настоящего. Я хотел услышать знаменитого Керенского, бывшего в то время в зените своей ораторской славы. Мне хотелось встретиться с министрами Временного правительства. И с многими из них я встретился, слышал их выступления, говорил с ними. Это были эрудированные, галантные, не лишенные красноречия люди. Но я чувствовал, что не они настоящие представители масс, что это лишь «калифы на час».

Инстинктивно меня тянуло к правителям будущего, людям, избранным в Советы прямо из окопов, с заводов и из деревень. Эти Советы возникли почти в каждой армии, городе и деревне России, занимающей одну шестую часть земной суши. Эти местные Советы посылали теперь своих делегатов в Петроград на I Всероссийский съезд Советов.


ПЕРВЫЙ ВСЕРОССИЙСКИЙ СЪЕЗД СОВЕТОВ

Я разыскал здание кадетского корпуса, где заседал съезд Советов. Дощечка, на которой было написано, что его императорское величество Николай II осчастливил сие место своим посещением 28 января 1916 года, еще висела на стене здания — единственная реликвия блестящего прошлого.

Офицеры в расшитых золотом мундирах, улыбающиеся придворные и лакеи выметены из этих залов. Его императорского величества, то есть царя, — нет. Здесь управляла теперь Ее республиканское Величество Революция, приветствуемая сотнями делегатов в черных блузах и одежде защитного цвета.

Здесь собрались люди со всех концов страны — от студеной Арктики до знойного Туркестана — раскосые татары и светловолосые казаки, великороссы и малороссы, поляки, литовцы и латыши — все народности, языки и костюмы. Здесь были изнуренные трудом делегаты от шахт, кузниц и деревень, израненные в боях солдаты из окопов и загоревшие и обветренные на морских просторах матросы от пяти флотов России. Здесь находились и «февральские революционеры», ничем не проявившие себя и незаметные до февральской бури, снесшей царя с трона, но теперь подкрасившиеся в революционный красный цвет и называющие себя социалистами. Имелись здесь и ветераны революции, верно служившие своему делу в течение многих лет голода, изгнаний и ссылок в Сибирь, испытанные и закаленные страданиями.

Чхеидзе, председательствовавший на съезде Советов, спросил, что привело меня в Россию. «Официально я приехал как журналист, — ответил я ему, — но подлинная причина — революция. Я не мог устоять против нее. Она, как магнит, притягивала меня сюда. Я здесь потому, что не мог оставаться в стороне».

Он предложил мне выступить перед делегатами съезда. «Известия» в номере от 25 июня 1917 года следующим образом передают мое выступление:

Товарищи, я хочу передать вам сегодня привет от американских и норвежских социалистов. Мы не вправе указывать вам, что́ именно следует вам делать, ибо это излишне: ученого учить — только портить. Нет, мы лишь выражаем вам наше искреннее восхищение тем, что вы уже сделали для всего мира.

Глубокую благодарность чувствуют к вам американские рабочие за ваш великий революционный подвиг. Над человечеством нависла беспросветная туча насилия и отчаяния, казалось, что яркий факел культуры погаснет, залитый нахлынувшим потоком крови. Но явились вы, товарищи, и тлеющий факел вспыхнул новым светом. Мы долго говорили о солидарности рабочих всех стран во имя святого дела революции. Вы же молча провели это в жизнь в то время, как мы только говорили, и этого человечество никогда не забудет.

Вы не только сделали Россию самою свободною страною в мире, но вы воскресили во всех сердцах веру в свободу.

Равенство, братство, демократия — как бессмысленно звучат эти слова, только слова для многих тысяч обездоленных, измученных постоянным недоеданием! Они остаются пустым звуком для 160 тысяч детей Нью-Йорка, для одной трети рабочих моей родины, они звучат насмешкой для эксплуатируемых классов Франции и Англии. Вы, товарищи, уже влили в эти слова новое содержание, и теперь ваша задача претворить их в дело, сделать действительностью то, что так долго было одной лишь мечтой. Я верю, что, освобожденные от угрозы реакционного милитаризма, вы совершите этот новый великий подвиг.

После блестящего политического переворота вам надо произвести переворот социальный, и пролетариат всего мира перестанет смотреть на Запад, на Америку, а обратит свой взор на Восток, к великой России. Свет справедливости будет исходить не из факела статуи Свободы в Нью-Йорке, а из священных могил Марсова поля, где покоятся борцы за социализм. Ваша энергия и твердость поражают нас, ваша преданность великим идеям вызывает наше неподдельное восхищение — мы протягиваем через океан свою дружественную руку и провозглашаем вместе с вами: Да здравствует свободная Россия! Да здравствует революция! Да здравствует мир во всем мире!

В ответном слове Чхеидзе обратился к рабочим всех стран с призывом оказать давление на свои правительства, чтобы приостановить страшную бойню, позорящую человечество и омрачающую великие дни рождения русской свободы.

Бурная овация, и съезд переходит к повестке дня: Украина, народное образование, солдатские вдовы и сироты, снабжение фронта продовольствием, поддержание в порядке железных дорог и т. п., то есть занимается теми вопросами, которые должно было разрешить Временное правительство. Но, бессильное и непрочное, оно неспособно было решить их. Его министры произносили речи, спорили, интриговали друг против друга и развлекали дипломатов. Временное правительство не занималось насущными нуждами страны. Это начинали делать созданные народом Советы.


БОЛЬШЕВИКИ ДАЮТ О СЕБЕ ЗНАТЬ

На I съезде Советов преобладала интеллигенция — инженеры, журналисты, врачи. Многие из них принадлежали к известным в то время политическим партиям меньшевиков и эсеров. На самых левых местах сидели 105 делегатов от истинных пролетариев — среди них простые солдаты и рабочие. Они были непреклонны, единодушны, их речи убедительны. И все же их выступления часто высмеивали, срывали криками, а предложения всегда проваливали.

— Вон те — большевики, — ядовито сообщил мне гид, выходец из буржуазии. — В основном они фанатики и германские агенты.

Это все. Больше ничего нельзя было узнать в вестибюлях отелей, салонах или в дипломатических кругах.

И я отправился за сведениями в другие места — в фабрично-заводские районы. В Нижнем я встретил Сартова, насколько мне помнится, — механика паровозоремонтного завода, который пригласил меня к себе домой. В углу большой комнаты дома стояла винтовка.

— Теперь у каждого рабочего есть оружие, — пояснил Сартов. — Когда-то мы сражались с ним за царя, а теперь — за самих себя.

В другом углу комнаты висела икона святого Николая, и перед ней мерцала небольшая лампадка.

— Моя жена все еще верующая, — сказал Сартов, как бы оправдываясь. — Она верит в святого и думает, что он убережет меня во время революции. Как будто святой станет помогать большевику, — засмеялся он. — Ну да бог с ней! В этом нет особого вреда. И кто знает, что за народ эти святые. Никогда не угадаешь наперед, что они выкинут...

Его семья устроилась на полу, заставив меня лечь на кровать, потому что я американец. В этой же комнате я обнаружил еще одного американца. При слабом свете лампадки я увидел смотревшее на меня со стены лицо — величавое, знакомое, суровое лицо Авраама Линкольна. Из хижины пионера в лесах Иллинойса он проделал далекий путь в эту лачугу рабочего на берегах Волги. Через полстолетие и на другую половину земного шара перекинулся огонь сердца Линкольна и проник в сердце русского рабочего, ищущего путь к свету.

Подобно тому как жена этого рабочего поклонялась святому Николаю, великому чудотворцу, так он сам преклонялся перед Линкольном, великим освободителем. Портрет Линкольна он повесил на почетном месте в своем доме и сделал удивительную вещь: на отвороте сюртука Линкольна прикрепил бант, большой красный бант, с написанным на нем словом: большевик.

О жизни Линкольна Сартов знал мало. Ему было известно только, что Линкольн боролся против несправедливости, провозгласил освобождение рабов, что его самого подвергали оскорблениям и преследованиям. Для Сартова в этом заключалось сходство Линкольна с большевиками. В виде величайшей дани уважения он украсил Линкольна этой красной эмблемой.

Я увидел, что заводы и бульвары — это два разных мира. Коренное различие их проявлялось и в том, как произносилось слово «большевик». На бульварах его произносили презрительно, с издевкой, в устах же рабочих оно звучало как выражение самой высокой похвалы и уважения.

Большевики не обращали внимания на буржуазию. Они были заняты разъяснением своей программы рабочим. Об этой программе я узнал из первых рук — от делегатов, прибывших на съезд Советов от частей русской армии, находившихся во Франции.

— Наше требование состоит в том, чтобы продолжать не войну, а революцию, — решительно заявили эти большевики.

— Почему вы все говорите о революции? — спросил я, приняв на себя роль защитника дьявола. — Ведь у вас уже была революция, так? Царя и его приспешников больше нет. Как раз этого вы и добивались в течение последнего столетия. Не правда ли?

— Да, — ответили они, — царя больше нет, но революция только началась. Свержение царя — это эпизод. Рабочие не для того вырвали власть из рук одного господствующего класса — монархистов, чтобы отдать ее в руки другого господствующего класса — буржуазии. Как бы ее ни называли, а кабала остается кабалой.

Я заметил, что весь мир считает задачей России в настоящее время создание такой же республики, как во Франции или в Америке, и учреждение в России институтов Запада.

— Именно этого-то мы и не хотим, — ответили они. — Мы не в восторге от ваших институтов и правительств. Нам известно, что у вас есть и бедность, и безработица, и угнетение. С одной стороны — трущобы, с другой — дворцы. С одной стороны — капиталисты, борющиеся с рабочими при помощи локаутов, черных списков, лживой прессы и наемных убийц. С другой — рабочие, отстаивающие свои права забастовками, бойкотами и оружием. Мы хотим положить конец этой войне классов. Мы хотим покончить с нищетой. Только рабочие могут осуществить это, только коммунистический строй. Вот что мы хотим сделать в России.

— Другими словами, — сказал я, — вы хотите обойти законы эволюции. По мановению волшебной палочки вы рассчитываете вмиг превратить Россию из отсталой аграрной страны в высокоорганизованное государство с кооперативным хозяйством. Вы собираетесь перепрыгнуть из восемнадцатого века в двадцать второй.

— Мы хотим создать новый социальный строй, — ответили мне, — но рассчитываем вовсе не на прыжок или волшебство. Мы полагаемся на объединенную силу рабочего класса и крестьянства.

— Но где же вы возьмете такие головы, которые могут сделать это? — прервал я. — Не забывайте о невежестве масс.

— Го́ловы! — горячо воскликнули они. — Не думаете ли вы, что мы преклоняемся перед сильными мира сего? Что может быть более безумным, глупым и преступным, чем эта война? А кто виноват в этом? Не рабочие, а правящие классы всех стран. Безусловно, невежество и неопытность рабочих и крестьян не привели бы к такому положению, какое создали генералы и государственные мужи со всем их умом и культурой. Мы верим в массы. Мы верим в их творческую силу. Так или иначе мы совершим социальную революцию, она неизбежна.

— Но почему? — спросил я.

— Потому, что это следующий шаг в развитии человечества. Когда-то существовало рабство. Оно уступило место феодализму, который в свою очередь уступил место капитализму. А теперь капитализм должен уйти со сцены. Он сослужил свою службу, создав возможность производства в широких масштабах, всемирной индустриализации. Но теперь он должен уйти. Он породил империализм и войну, душит рабочий класс, разрушает цивилизацию. Настала его очередь уступить свое место следующей фазе — коммунистическому строю. На долю рабочего класса выпала историческая миссия создать этот новый социальный строй. Хотя Россия является отсталой страной, мы можем положить начало социальной революции. Дело рабочих других стран — продолжить ее.

Дерзновенная программа — перестроить мир заново!

Не удивительно, что идеи Джемса Дункана, приехавшего в Россию с миссией Рута, показались здесь тривиальными, когда он выступил со скучными рассуждениями о цеховых профсоюзах, цеховой чести и восьмичасовом рабочем дне. Присутствовавшие на его выступлении либо смеялись, либо скучали. Вот что сообщила на следующий день одна из газет о его двухчасовой речи: «Вчера вечером вице-президент Американской федерации труда обратился с речью к Советам. Переплывая Тихий океан, он, очевидно, подготовил две речи: одну для русского народа, другую для невежественных эскимосов. Вчера вечером он, несомненно, думал, что выступает перед эскимосами».

Для большевиков выдвинуть великую революционную программу было одно; заставить же нацию в 160 миллионов человек принять ее — совсем другое, особенно, если учесть, что партия большевиков насчитывала тогда в своих рядах всего лишь около 150 [15] тысяч членов.


ВОЗВРАТИВШИЕСЯ ИЗ АМЕРИКИ БОЛЬШЕВИКИ

Многие факторы, однако, содействовали укреплению влияния большевистских идей в народе. Прежде всего, большевики понимали народ. Их влияние было сильным среди более или менее грамотных слоев населения, таких, как матросы, и охватывало в значительной степени ремесленников и городских рабочих. Являясь выходцами из народа, они говорили с народом на одном и том же языке, делили с ним горе и радости, жили его заботами.

Но мало сказать, что большевики понимали народ. Они сами были народом. Поэтому им доверяли. Русский рабочий, которого так долго обманывали правящие классы, питал доверие только к своим.

В этом отношении примечателен случаи, происшедший с моим знакомым Краснощековым, председателем Дальсовнаркома. После окончания в эмиграции Чикагского университета он организовал там же рабочий университет и руководил им, став борцом за дело рабочих. Как способного и красноречивого человека, после возвращения из эмиграции его избрали председателем городского Совета в Никольске-Уссурийском. Буржуазная газета сразу же обрушилась на Краснощекова, называя его «иммигрантом без определенных занятий».

«Граждане великой России, не испытываете ли вы стыда, — спрашивала газета, — от того, что вами правит носильщик, мойщик окон из Чикаго?»

Краснощеков написал резкий ответ, в котором указал, что в Америке он работал юристом и педагогом. По пути в редакцию со своей статьей он зашел в Совет, чтобы узнать, насколько этот выпад подорвал его авторитет в глазах рабочих.

Как только он открыл дверь, кто-то выкрикнул:

— Товарищ Краснощеков!

Все повскакали со своих мест, радостно восклицая «Наш! Наш!» и пожимая ему руку.

— Мы только что прочитали газету, товарищ. Это сообщение всех нас обрадовало. Вы всегда нравились нам, хотя мы думали, что вы из буржуазии. Теперь мы узнали, что вы из наших, настоящий рабочий человек, и мы любим вас. Мы для вас сделаем все.

Подавляющее большинство в партии большевиков составляли рабочие. Конечно, партия имела прослойку интеллигенции, не происходившей непосредственно из пролетариев. Но многие из них жили, как и Ленин, на крайне скудные средства, и поэтому знали думы и чаяния бедняков.

Большевики были преимущественно молодыми людьми, не боявшимися ответственности, не страшившимися смерти. В противоположность имущим классам, они не боялись труда. Многие из них стали моими друзьями.

Среди них был Янышев, который сделался, как говорится, рабочим мира. Десять лет назад он вынужден был бежать из России после попытки поднять односельчан против царя. Он гнул спину в доках Гамбурга, добывал уголь в шахтах Австрии и разливал сталь в литейных Франции. В Америке он продубился у чанов на кожевенных предприятиях, отбелился на текстильных фабриках и не раз во время забастовок по его спине прогуливалась дубинка полицейского. Во время скитаний он изучил четыре языка и проникся горячей верой в большевизм. Бывший крестьянин стал теперь промышленным пролетарием.

Однажды кто-то сказал, что пролетарий — это разглагольствующий рабочий. Янышев по своей натуре не был разговорчив. Но теперь он не мог не заговорить. Требования стремившихся к свету миллионов его собратьев по труду делали его красноречивым, и он выступал на шахтах и фабриках так, как не смог бы никакой интеллигент. Трудился он день и ночь, а в середине лета отправился к себе в деревню и взял меня с собой в столь памятную для меня поездку.

Другим моим другом был Восков, бывший деятель Нью-Йоркского профсоюза плотников, а теперь член рабочего комитета, который управлял оружейным заводом в Сестрорецке. Моим другом был также Володарский, неутомимо работавший для Советской власти и безумно счастливый. Хочу еще сказать о Нейбуте. Он всегда таскал с собой книги и с увлечением читал на английском языке сочинение Брейлсфорда «Война стали и золота». В методы пропаганды большевиков эти иммигранты привносили живость и новые способы. Эти молодые приверженцы большевизма проявляли удивительное знание дела, трудолюбие и энергию.

Центром большевистской деятельности был Петроград. Какая тонкая ирония в этом! Город был гордостью и славой царя Петра Великого. Он пришел сюда на болота и создал великолепную столицу. Чтобы заложить фундамент для города, он затопил в этой трясине целые леса и горы камня. Этот город — грандиозный памятник железной воле Петра и в то же время памятник страшной жестокости, потому что город построен не только на миллионах бревен, но и на миллионах человеческих костей.

Как скот, сгоняли на эти болота трудовой люд, и он погибал от холода, голода и цинги. По мере того как болота поглощали несчастных, на их место пригоняли других. Люди рыли землю голыми руками и палками, носили ее в шапках и фартуках. Под стук молотков, щелканье бича и стоны умирающих воздвигался город Петра, подобно пирамидам, выросшим на муках и страданиях рабов.

Теперь потомки этих рабов восстали. Петроград стал во главе революции. Каждый день он рассылал своих посланцев в длительные походы за правду, выпускал целые кипы и даже горы большевистской литературы. В июне в Петрограде издавались в миллионах экземпляров газеты «Правда», «Солдат», «Деревенская беднота». «Все это делается на германские деньги», — вопили наблюдатели от союзников и, уподобясь страусу, который трусливо прячет голову в песок, скрывались в бульварных кафе, веря в то, во что им хотелось верить. Но если бы они заглянули за угол, то увидели бы людей, выстаивающих длинные очереди возле продавцов газет, чтобы сделать свой посильный взнос: десять копеек, десять рублей, а то и сто рублей. Это стояли рабочие, солдаты и даже крестьяне, стремившиеся сделать вклад в поддержку большевистской печати.

Чем бо́льших успехов добивались большевики, тем громче становились крики и вой их недоброжелателей. Превознося до небес разумность и умеренность других партий, буржуазная пресса призывала железной рукой разделаться с большевиками. В то время как Керенскому и другим предоставили царские палаты в Зимнем дворце, большевиков бросали в тюрьмы.

В прошлом все партии подвергались гонениям за свои принципы. Теперь же страдали главным образом большевики. Они стали мучениками сегодняшнего дня. Это поднимало их престиж. Преследования способствовали росту их популярности. Массы, внимательно относящиеся теперь к большевистскому учению, считают, что оно близко им и соответствует их стремлениям.

Но не только самоотверженность и энтузиазм большевиков окончательно привели массы под их знамена. На них работали могущественные союзники, и главный из них — нужда, тройная нужда масс: в хлебе, мире и земле.

В сельских Советах после Февральской революции вновь выдвигается требование крестьян: «Земля принадлежит богу и народу». Городские рабочие отбросили бога и выставляют требование: «Заводы принадлежат рабочим». На фронте солдаты провозглашают: «Война — это дьявольское дело. Мы не хотим иметь с ней ничего общего. Нам нужен мир».

В массах происходило сильное брожение. Оно привело их к организации крестьянских, фабрично-заводских и солдатских комитетов, вызвало потребность говорить. И Россия превратилась в страну с миллионами ораторов. Всех потянуло на улицу. Происходили грандиозные массовые демонстрации.

Глава 2ДЕМОНСТРАЦИИ В ПЕТРОГРАДЕ


Весной и летом 1917 года демонстрации проходили одна за другой. Россия всегда этим отличалась. Но теперь процессии стали длиннее, и организовывали их не попы, а народ, и вместо икон несли красные флаги, а вместо молебнов звучали революционные песни.

Можно ли забыть Петроград 18 июня (1 июля)! По главным улицам города волна за волной шли солдаты в форме коричневого и оливкового цвета, кавалеристы в синих, шитых золотом мундирах, флотские матросы в белых форменках, заводские рабочие в черных куртках, девушки в ярких платьях. У каждого демонстранта алел на груди красный бант, лента или цветок, на головах у женщин — алые платки, на мужчинах — кумачовые рубашки. А над демонстрантами, подобно пурпурной пене, вздымались, переливаясь, тысячи красных знамен.

Людская река текла по улицам, наполняя их звуками песен.

Три года назад я видел, как германская военная машина, развивая наступление на Париж, катилась по долине Мёза. Утесы вторили эхом десяткам тысяч здоровенных немецких глоток, оравших «Германия превыше всего», в то время как десятки тысяч сапог отбивали такт по дороге. Получалось эффектно, но чувствовалось что-то механическое, и, как вообще каждое действие этих серых колонн, все совершалось по приказу свыше.

Пение же красных колонн было непринужденным, лилось от души. Кто-нибудь запевал революционный гимн, громкие голоса солдат подхватывали припев и сливались с высокими женскими голосами; пение гимна то усиливалось, то слабело и замирало, а затем с новой силой прокатывалось по колонне, и казалось, что поет вся улица.

Мимо златоглавого Исаакиевского собора и минаретов мусульманской мечети шли люди всех вер и рас, спаянные воедино огнем революции. Сейчас они не думают о шахтах, заводах, трущобах и траншеях. Это был день народа, и народ радовался ему и веселился.

Но в своей радости народ не забыл о тех, кто ради того, чтобы этот день настал, шел в кандалах, окровавленный, в ссылку, находя свою смерть на бескрайних сибирских просторах. Неподалеку отсюда покоились жертвы Февральской революции: почти в 200 гробах лежат они на Марсовом поле. Здесь воинственные звуки «Марсельезы» сменились торжественной мелодией шопеновского похоронного марша. С приглушенным барабанным боем, с приспущенными знаменами, склоненными головами все проходят мимо длинной могилы, кто молча, стиснув зубы, а кто всхлипывая или громко рыдая.

Все шло спокойно, пока не произошел небольшой, но характерный инцидент. Это случилось на Садовой, где я стоял вместе с Александром Гамбергом, переводчиком, другом и спутником многих американцев в дни революции. Он хорошо знал некоторых видных большевиков и в прошлом занимал важный пост в прогрессивной газете в Нью-Йорке. Взрыв негодования вызвал у матросов и рабочих транспарант с подписью «Да здравствует Временное правительство!». Они бросились вырывать его, и во время свалки кто-то крикнул: «Казаки!».

Одно только упоминание этих давних врагов народа вселяло страх, и толпа в ужасе с криком бросилась бежать, топча ногами упавших. К счастью, тревога оказалась ложной. Все снова построились в колонны и с песнями и радостными возгласами двинулись вперед.

Нужно сказать, что демонстрация означала гораздо большее, чем обычное излияние чувств. Она носила пророческий характер, на ее знаменах были начертаны лозунги: «Заводы — рабочим!», «Землю — крестьянам!», «Миру — мир!», «Долой войну!», «Долой тайные договоры!», «Долой министров-капиталистов!».

Это была большевистская программа, выкристаллизовавшаяся в лозунги масс. Над колоннами реяли тысячи знамен, даже большевики не ожидали, что их будет так много. Знамена красноречиво говорили о назревании бури невиданней силы. То, что она надвигается, было очевидно для каждого, кроме тех, кого послали в Россию специально, чтобы увидеть это, например, миссии Рута. Находясь в революционной России, Рут и другие джентльмены буквально отгородили себя от революции, и получилось, как в басне Крылова: «Слона-то я и не приметил».

В этот день, 18 июня, американцев пригласили в Казанский собор на специальное богослужение. В соборе они преклоняли колени, принимая благословения священников, тогда как в то же самое время за стенами собора нескончаемые колонны возбужденных демонстрантов оглашали улицы песнями и возгласами. Слепцы! Они не разглядели даже того, что в тот день истинную веру нужно было искать не там, где молятся в затхлых стенах собора, а вне его стен — в массах.

Однако они были слепы не более, чем те дипломаты, которые приветствовали первые восторженные отчеты о наступлении на фронте войск по приказу Керенского. Это наступление, как и успешная вначале карьера самого Керенского, завершилось трагическим фиаско. В результате наступления погибло 30 тысяч русских солдат, оно подорвало моральное состояние армии, озлобило народные массы, ускорило правительственный кризис и привело к событиям 3 июля в Петрограде.


ИЮЛЬСКАЯ ДЕМОНСТРАЦИЯ

18 июня явилось предупреждением о надвигающейся буре, а 3 июля она разразилась со страшной силой. Началось с появления длинных колонн пожилых солдат из крестьян с лозунгами: «Отпустите 40-летних домой собирать урожай». Затем с заводов, из казарм и жилых кварталов потоками хлынули люди, устремившиеся к Таврическому дворцу, у ворот которого целые сутки добивались удовлетворения требований. По улицам, завывая сиренами, разъезжали бронеавтомобили с развевающимися на башнях красными флагами. Словно разбушевавшиеся гигантские дикобразы, проносились набитые солдатами грузовики с торчащими во все стороны штыками. Распластавшись во весь рост на крыльях автомобилей и выставив из-за фар винтовки, лежали снайперы, высматривавшие провокаторов.

Этот клокочущий поток разлился намного шире того, который протекал по улицам 18 июня, и носил куда более грозный характер, потому что поблескивал сталью штыков и извергал проклятья, выражающие гнев нескончаемой серой колонны. Это было вылившееся само по себе возмущение народа против правителей — угрожающее, лютое и неистовое.

Под черным знаменем шла группа анархистов во главе с портным Ярчуком. Изнурительный труд наложил на него свой отпечаток. Всю жизнь просидел он согнувшись с иглой над своей работой, и это задержало его рост. Теперь вместо иглы он орудует револьвером, видя в нем средство избавления от рабства у иглы.

— Каковы ваши политические требования? — спросил его Гамберг.

— Наши политические требования?.. — замялся Ярчук.

— К чертовой матери капиталистов, — вмешался огромного роста матрос. — А другие наши политические требования, — добавил он, — долой войну вместе с проклятым правительством.

В одном из переулков стоял автомобиль, из окон которого высовывались дула пулеметов. Шофер вместо ответа на наш вопрос о его требованиях указал на полотнище с надписью «Долой министров-капиталистов!».

— Нам надоело упрашивать их, чтобы они покончили с голодом и истреблением людей, — пояснил он. — Они даже слушать нас не хотят. Ну ничего, дождутся, когда залают вот эти две собачки, тогда сразу услышат, — и он любовно погладил пулеметы.

Немногое нужно, чтобы спровоцировать толпу, если у каждого кипит в душе гнев и до предела напряжены нервы, а в руках оружие. К тому же в провокаторах не было недостатка. Агенты черносотенцев из кожи лезли вон, стремясь разъярить толпу, толкнуть ее на бунт и погромы. Они выпустили из тюрьмы на волю сотни две уголовников, чтобы те учиняли грабежи и насилия, надеясь таким образом погубить революцию и снова посадить на трон царя. Кое-где им и в самом деле удалось учинить кровавую резню.

В один из напряженных моментов у Таврического дворца, где стеной стояла огромная толпа, раздался провокационный выстрел. За этим выстрелом последовали десятки других. Люди стали кричать, шарахнулись к колоннам, потом отхлынули назад, опускались на четвереньки, ложились на землю. Когда стрельба прекратилась, шестнадцать человек уже не смогли подняться. А в это время всего лишь в двух кварталах от места происшествия военный оркестр играл «Марсельезу».

Стрельба на улицах вызывает панику. В ночной тьме, когда стреляют из замаскированных бойниц, с крыш и из подвалов, когда противника не видно огонь ведут и по своим и по чужим, толпы народа мечутся взад и вперед, спасаясь от пуль на одной улице, но попадая под свинцовый дождь на другой.

Три раза за эту ночь наши ноги скользили по лужицам крови на мостовой. На Невском сплошь были выбиты окна и разграблены магазины. Помимо мелких стычек с провокаторами, вспыхнул настоящий бой на Литейном, после которого на камнях остались двенадцать казачьих лошадей. Возле убитых лошадей стоял высокий извозчик. На глазах у него блестели слезы. (Извозчик мог еще примириться с тем, что во время революции убито 56 и ранено 650 человек, но видеть гибель 12 хороших лошадей было ему невмочь.)


БОЛЬШЕВИКИ РЕШАЮТ ПРИНЯТЬ УЧАСТИЕ В ДЕМОНСТРАЦИИ

Только благодаря тому, что Петроград имел большой опыт баррикадных и уличных боев, а также благодаря прирожденному здравомыслию народа, побоище не стало еще более кровопролитным. Десятки тысяч рабочих, руководимых большевистской партией, явились стабилизирующей силой, которая препятствовала тому, чтобы выступление масс разрослось в вооруженное столкновение. Большевики очень хорошо видели, что выступление носит стихийный, неорганизованный характер. Они понимали, что выступление масс может привести к страшным последствиям, если не придать ему определенной целенаправленности. И большевики решили продемонстрировать грозную силу масс перед Центральным Исполнительным Комитетом Советов. В этот комитет, избранный на I Всероссийском съезде Советов, входило 256 человек. Он заседал в Таврическом дворце, куда и стекались массы.

Одни только большевики могли повлиять на эти массы. У главного подъезда дворца большевистские ораторы встречали каждый полк и делегацию, обращаясь к ним с краткой речью.

Нам со своего места очень хорошо было видно все это огромное стечение народа; местами над толпой возвышались одиночные фигуры солдат-артиллеристов на лошадях, а над всей массой людей переливались пурпурные полотнища знамен.

Под нами бушевало человеческое море. На поднятых вверх лицах отразились страх, надежда и негодование, мы это отчетливо видели, несмотря на сгущавшиеся сумерки. Со стороны центральной части города доносился рев двигавшейся толпы, приветствовавшей бронеавтомобили. Фары автомобилей наведены на оратора. На стене дворца выделялась его огромная черная тень. Каждый жест оратора, увеличенный в десятки раз, стремительно летящим силуэтом проносился по белому фасаду.

— Товарищи, — говорил этот гигантского роста большевик, — вы хотите революционных преобразований. Этого можно добиться лишь одним путем: создав революционное правительство. Правительство же Керенского только называется революционным. Оно обещает землю, по земля по-прежнему остается у помещиков. Оно обещает хлеб, но хлеб все еще находится у спекулянтов. Оно обещает узнать наконец у союзников цели войны, но союзники настаивают только на одном: продолжать бойню.

В правительстве разрастается серьезный конфликт между министрами-социалистами и буржуазными министрами. Это завело правительство в тупик, и оно неспособно что-либо сделать.

Вы, петроградцы, пришли сюда, к Центральному Исполнительному Комитету Советов, и говорите: «Берите власть в свои руки. Мы поддержим вас своими штыками». Вы хотите, чтобы Советы стали правительством. Этого же хотим и мы, большевики. Но мы помним, что Петроград — это еще не вся Россия. Поэтому мы требуем, чтобы Центральный Исполнительный Комитет Советов созвал делегатов со всей России. И съезд должен будет провозгласить Советы правительством России.

Каждая колонна встречала это заявление радостными восклицаниями и возгласами: «Долой Керенского!», «Долой буржуазное правительство!», «Вся власть Советам!».

— Не допускайте насилий и кровопролития, — слышалось в ответ напутствие уходившим колоннам. — Не слушайте провокаторов. Не доставляйте радости нашим врагам, убивая друг друга. Вы уже в достаточной степени продемонстрировали свою силу. Теперь спокойно расходитесь по домам. Когда придет время применить силу, мы призовем вас.

К бурному потоку демонстрантов примазались также и анархисты, черносотенцы, германские агенты, хулиганье и те неустойчивые элементы, которые всегда становятся на сторону того, у кого больше пулеметов. Для большевиков теперь было совершенно ясно: подавляющее большинство революционно настроенных рабочих и солдат Петрограда были против Временного правительства и за Советы. Они хотели, чтобы Советы стали правительством. Но большевики опасались, как бы этот шаг не оказался преждевременным. Они говорили: «Петроград — это еще не вся Россия. Другие города и армия на фронте, может быть, еще не созрели для столь решительного шага. Только делегаты от Советов всей России могут решить этот вопрос».

В Таврическом дворце большевики всеми способами старались убедить членов Центрального Исполнительного Комитета Советов созвать II Всероссийский съезд Советов. Вне его стен они прилагали все усилия, чтобы успокоить и умиротворить взволнованные массы. Это была задача, которая потребовала от большевиков максимального напряжения всех сил и способностей.


МАТРОСЫ ТРЕБУЮТ: «ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!»

Некоторые колонны пришли к Таврическому дворцу в весьма воинственном настроении. Особенно озлобленными были кронштадтские матросы, приплывшие по реке на баржах отрядом в восемь тысяч человек. Двое из них погибли в пути. Матросы прибыли сюда не на воскресную прогулку, чтобы посмотреть на дворец, поговорить возле него, а потом повернуться и уйти назад. Они потребовали выслать к ним министра-социалиста, и без промедления.

К ним вышел министр земледелия Чернов. Для выступления он взобрался на извозчичью пролетку.

— Я пришел сообщить вам, что три буржуазных министра ушли в отставку. Теперь мы с большей надеждой смотрим в будущее. Вот законы, которые дадут крестьянам землю.

— Хорошо, — закричали из толпы. — А вступят ли ваши законы в силу немедленно?

— Они вступят в силу сразу же, как только позволят обстоятельства, — ответил Чернов.

— Знаем мы эти обстоятельства, — загудели в толпе. — Нет! Мы хотим осуществления этого сейчас, немедленно. Передайте всю землю крестьянам немедленно! И чем только вы занимались все эти недели?

— Я не обязан отчитываться перед вами в своих поступках! — побледнев от гнева, закричал Чернов. — Не вы назначили меня министром. Меня назначил Совет крестьянских депутатов. Я ответствен только перед ним.

Такой ответ вызвал у матросов негодование. Раздались голоса: «Арестовать Чернова! Арестовать его!». Десятки рук потянулись к министру, чтобы стащить его с пролетки. Некоторые же, наоборот, втаскивали его наверх. В потасовке на нем разорвали пиджак, а самого оттеснили в сторону. На выручку Чернову подоспел Троцкий и, чтобы отвлечь внимание от него, пытался что-то сказать.

Тем временем на пролетку взобрался Саакян. Он заговорил строгим командирским тоном:

— Слушайте меня! Знаете ли вы, кто сейчас выступал перед вами?

— Нет, — отозвался чей-то голос. — И знать не хотим!

— Человек, который сейчас говорил перед вами, — продолжал Саакян, — является заместителем председателя Центрального Исполнительного Комитета I Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов.

Этот длинный титул, вместо того чтобы произвести на толпу впечатление и успокоить ее, вызвал смех и выкрики: «Долой его! Долой!». Но Саакян вышел с твердым намерением утихомирить толпу и с горячей запальчивостью обрушил на нее целую очередь коротких отрывистых фраз:

— Моя фамилия Саакян.

— Долой его! — крикнули из толпы.

— Моя партия — социалисты-революционеры!

— Долой!

— Моя официальная вера по паспорту армяно-грегорианская!

— Долой! — подхватил целый хор голосов.

— Моя действительная вера — социалистическая!

— Долой болтуна!

— Мое отношение к войне — у меня два убитых брата.

— И третьему туда дорога! — перебил его кто-то из толпы.

— Мой вам совет: доверьтесь нам, вашим руководителям и лучшим друзьям. Прекратите эту бессмысленную демонстрацию. Вы позорите себя и революцию, а на Россию навлекаете несчастье.

Тут началось что-то невообразимое. Матросы рассвирепели. Надо же было ему бросить им это в лицо. Ничего более идиотского и придумать было нельзя.

Снова Троцкий пытается выручить оратора.

— Революционные матросы, краса и гордость революционных сил России, — начал он. — В этой борьбе за социальную революцию мы сражаемся вместе. Мы вместе стучимся в двери этого дворца, чтобы идеалы, за которые пролилась наша кровь, наконец воплотились в конституции страны. Тяжелой и долгой была героическая борьба! Но она принесет свободную жизнь свободным людям великой и свободной страны. Верно я говорю?

— Да, но ты ничего не сказал нам, — кричат демонстранты, — что вы собираетесь делать с правительством?

Возможно, кое-кому из присутствовавших и льстила похвала, но в основном здесь были не те, кого можно было ублаготворить фразами.

— Я охрип, — жалуется он. — Рязанов вам объяснит все.

— Нет, ты сам ответь! — кричат с возмущением из толпы.

Демонстранты требовали взятия власти Советами немедленно.

В конце концов матросов удалось убедить, что для передачи власти Советам будет созван II Всероссийский съезд Советов. Провозглашая здравицы Советам и грядущей революции, они постепенно успокаиваются и мирно расходятся.


РАЗГРОМ ДЕМОНСТРАЦИИ, РАСПРАВА С БОЛЬШЕВИКАМИ

Именно созыва II Всероссийского съезда Советов и не хотели меньшевики, располагавшие тогда большинством в Центральном Исполнительном Комитете Советов. Они крайне отрицательно относились к идее превращения Советов в правительство, имея на это немало причин. Главная из них состояла в том, что они испытывали смертельный страх перед теми самыми массами, которые выдвинули их на высокие посты. Интеллигенция в буржуазном обществе не доверяет массам, стоящим ниже ее. В то же время она преувеличивает способности и благие намерения стоящей над ней крупной буржуазии.

Меньшевики всячески противились переходу власти в руки Советов. Они вовсе и не собирались созывать II Всероссийский съезд Советов ни через две недели, ни через два месяца и вообще когда-либо. Но они испугались этой разгневанной толпы, ворвавшейся во двор и стучащей в двери дворца. Их тактика состояла в том, чтобы утихомирить народ, и они искали помощи у большевиков. Но эти интеллигенты вели двойную игру. Они сговорились с Временным правительством о разгроме демонстрации и вызове с фронта войск «для подавления мятежа и восстановления в городе порядка».

Вскоре с фронта прибыли войска: батальоны самокатчиков, резервные полки и затем длинные колонны кавалеристов с пиками, острия которых зловеще поблескивали на солнце. Это казаки — давние враги революционеров, вселяющие страх в каждую рабочую семью и доставляющие радость буржуазии. Теперь на улицах толпится хорошо одетая публика, которая приветствовала казаков и кричала: «Расстреляйте этот сброд!», «Повесьте большевиков!».

По городу прокатилась черная волна реакции. Полки, принимавшие участие в демонстрации, разоружены. Снова введена смертная казнь. Большевистские газеты запрещены. Сфабрикованные полицией фальшивки, в которых большевиков представляют как германских агентов, переданы в печать для опубликования. Царский прокурор Александров отдал распоряжение о привлечении большевиков к суду, обвинив их в государственной измене по статье 108 Уголовного кодекса. Таких активных деятелей большевистской партии, как Луначарский и Коллонтай, бросили в тюрьму. Ленин и другие вожди большевиков вынуждены уйти в подполье. Во всех кварталах устраивались внезапные облавы, а рабочих повсеместно арестовывали, убивали.

Ранним утром 5 июля я был разбужен пронзительными криками, доносившимися с Невского. До моего слуха доносилось цоканье копыт и вопли, отчаянная мольба о пощаде и ругань — все это слилось в один страшный вопль, от которого мороз пробегал по коже. Потом я услышал звук падающего тела, стоны умирающего и — воцарилась тишина. Затем пришел какой-то офицер и объяснил, что на Невском схватили рабочих, расклеивавших большевистские прокламации. Налетевшие казаки исполосовали их нагайками и шашками, а одного рабочего рассекли пополам, и труп бросили на мостовую.



Такой оборот дел привел буржуазию в восторг. Но не рано ли она ликует? Буржуазия не представляет, что стоны зарубленного рабочего донесутся до самых отдаленных уголков России, призывая его товарищей к отмщению и оружию. В тот июльский день буржуазия приветствовала Волынский полк, вошедший под звуки оркестра в город, чтобы разогнать народную демонстрацию. Преждевременные радости! Буржуазия не знала, что в одну из грядущих ноябрьских ночей она увидит этот полк в первых рядах восставших, торжественно передавших народным Советам всю полноту власти.

Войска были вызваны в Петроград, чтобы овладеть им, но получилось в конечном итоге так, что Петроград овладел ими. Влияние этого бастиона большевизма неотразимо. Петроград был подобен огромной домне революции, в которой перегорает всякое равнодушие и косность. Какими бы безучастными и инертными ни были прибывавшие в город люди, из него они уезжали с революционным накалом.

Город вырос в муках и страданиях от голода и холода, на подневольном труде бесчисленного множества изможденных и забитых людей. Их кости истлели глубоко под землей. Но их поруганный дух снова ожил в петроградских рабочих сегодняшнего дня — дух могучий и неугасимый. Город возвели крепостные Петра, а их потомки завоевывают ныне себе свободу.

В середине лета 1917 года это было еще не так заметно, на всем лежала зловещая тень реакции. Но потомки крепостных ждали своего часа, чувствуя, что время работает на них. Их идеи проникали во флот, на фронт и, наконец, в деревню и делали там свое дело.

Туда-то я и направляюсь теперь.

Глава 3В ДЕРЕВНЕ


В столицах шум, гремят витии,

Кипит словесная война,

А там, во глубине России, —

Там вековая тишина.

Так писал в свое время Некрасов.

Мы безумно истосковались именно по такой тишине. Три месяца оглушал нас нарастающий гул революции. Я устал от него, Янышев просто выбился из сил. От бесконечных выступлений у него пропал голос, и большевистская партия предоставила ему десятидневную передышку. Итак, мы отправились в Поволжье, в маленькую деревню Спасское, из которой Янышеву пришлось бежать в 1907 году.

В один из августовских дней, далеко за полдень, мы сошли с московского поезда и направились по дороге, проходящей между полями. Согретые щедрым солнцем последних недель лета, поля превратились в широкие волнующиеся моря пожелтевших хлебов, испещренные там и сям островками, — это утопающие в зелени деревни Владимирской губернии. Поднявшись на пригорок, мы могли насчитать шестнадцать таких деревень, в каждой из которых имелась большая белая церковь, увенчанная сверкающими в лучах заходящего солнца куполами. День был праздничный, и с колоколен доносился разливающийся по полям звон колоколов.

После шумного города мне казалось, что я попал в безмятежное царство мира и покоя. У Янышева же эти места вызывали массу волнующих воспоминаний. После десятилетних скитаний изгнанник возвращался на родину.

— Вон в той деревне, — сказал он мне, показывая рукой на запад, — учительствовал мой отец. Народу нравилось, как он учил, но однажды пришли жандармы, закрыли школу, а отца увели. А вон в той деревне, подальше, жила Вера; она была красивой и славной девушкой, я любил ее. Тогда по своей застенчивости я не признался ей в любви, а теперь уже слишком поздно. Она в Сибири. А в том лесу мы обычно собирались поговорить о революции. Но однажды ночью на нас напали казаки. Вон тот мост, где они убили Игоря, самого смелого нашего товарища.

Невесело было этому изгнаннику возвращаться домой. Каждый поворот дороги вызывал какое-нибудь новое воспоминание. Янышев шагал вперед, не выпуская из рук носовой платок и делая вид, что вытирает с лица только пот.

Проходя по зеленой площади Спасского, мы увидели старика-крестьянина в ярко-синей рубахе, сидящего на скамье у своей избы. Прикрыв глаза ладонью от солнца, старик внимательно всматривался в двух запыленных незнакомцев. Потом, узнав одного из них, обрадованно закричал: «Михаил Петрович!» — и, обняв Янышева, расцеловал его в обе щеки. Затем повернулся ко мне. Я сказал, что меня зовут Альберт.

— А как имя вашего батюшки? — важно осведомился он.

— Давид, — ответил я.

— Милости просим, Альберт Давидович, в дом Ивана Иванова. Мы люди не богатые, ну да, бог даст, не осудите.

Иван Иванов отличался прямой осанкой и крепким телосложением. У него была длинная борода и ясные глаза. Но не его телосложение, не его радушие, не необычная манера обращения поразили меня. Меня поразило сознание собственного достоинства, с которым он держался. Чувствовалось, что оно было у него врожденным, самобытным, пустившим корни так же глубоко, как дерево уходит своими корнями в землю. Достоинство Ивана Иванова выросло на той почве этого «мира», на которой, действительно, его дед, отец и сам он вот уже шестьдесят лет получал все необходимое для жизни. Небольшая изба Ивана Иванова сделана из бревен; толстая соломенная крыша зеленела травой, а сад пестрел яркими цветами.

Поздоровавшись с нами, Татьяна, жена Ивана, и дочь Авдотья вынесли из избы стол. На стол поставили самовар и, приподняв крышку, опустили в кипящую воду яйца. Иван и его семья перекрестились, и мы сели за стол.

— Чем богаты, тем и рады, — сказал Иван.

Женщины принесли большую миску со щами и каждому по деревянной ложке. Все должны были черпать щи из общей миски. Поняв это, я не стал дожидаться очереди и сразу запустил в нее ложку. После того как всё съели из первой миски, принесли вторую, наполненную кашей. Затем последовала миска со взваром из изюма. Иван сидел во главе стола за самоваром, разливая чай и раздавая хлеб и огурцы. Это было особым угощением, так как в этот день в Спасском отмечали местный праздник.

Казалось, что даже вороны знали об этом. Большими стаями они то кружились над нашими головами, отбрасывая на землю движущиеся, похожие на облака тени, то опускались на крышу церкви и всю покрывали ее. И тогда обычно зеленые и позолоченные купола становились сразу черными.

Я сказал Ивану, что в Америке фермеры истребляют ворон, потому что они клюют зерно.

— Да, — согласился Иван, — наши вороны тоже клюют зерно. Но ведь они истребляют и полевых мышей. А кроме того, вороны ведь, как и люди, тоже жить хотят.

Татьяна высказала точно такое же отношение к летавшим над столом мухам. Когда они садились на кусок сахару, он становился таким же черным, как и крыша церкви от ворон.

— Не обращайте внимания на мух, — заметила Татьяна, — они все равно через месяц-другой подохнут.


ПРАЗДНИК В ДЕРЕВНЕ

Мы приехали в деревню как раз в престольный праздник — преображение. Со всей округи собрались сюда нищие, калеки и старики. То и дело мы слышали стук палки и жалобный голос, просящий «Христа ради». Янышев и я бросали в подставленные ими сумы по нескольку копеек. Женщины добавляли по большому ломтю хлеба, отрезанному от огромных черных караваев, а Иван торжественно оделял каждого большим зеленым огурцом. В тот год огурцов уродилось мало, так что дар его был поистине щедрым. На любое подаяние — огурец, кусок хлеба или деньги — просящий в знак благодарности отвечал жалостливым и произносимым нараспев благословением.

Даже самый отсталый и бедный русский крестьянин проникается глубочайшей жалостью при виде человеческого несчастья. По собственному опыту он знает, что́ такое лишения и нужда, но это не только не делает его черствым, а, наоборот, он проникается еще бо́льшим сочувствием к чужим страданиям.

В представлении Иванова, рабочие, задыхающиеся в битком набитых людьми кварталах городов, —это «бедняги»; преступники, заключенные в тюрьмах, — «несчастненькие»; а больше всего у него вызывали жалость военнопленные в австрийских мундирах. Они же, проходя мимо, перебрасывались шутками и казались довольно веселыми, на что я и обратил его внимание.

— Но они так далеко от дома, — заметил Иванов. — Как могут они быть счастливыми?

— Хорошо, а я? Я же еще дальше от дома, чем они, но тем не менее я счастлив, — возразил я.

— Да, — согласились все сидевшие за столом, — это верно.

— Нет, это неверно, — сказал Иван Иванов. — Альберт Давидович здесь по своему собственному желанию. А пленные попали сюда потому, что их силой пригнали.

Весть о том, что за столом у Ивана Иванова сидят два человека, приехавших из-за границы, естественно, произвела в Спасском сенсацию. Но взрослые не позволяли своему любопытству переступать границы приличия. Возле стола собралось лишь несколько ребятишек, которые глазели на нас с удивлением. Я улыбнулся им, но они чего-то испугались. Я улыбнулся еще раз — и трое из них чуть не упали на землю. Мне показалась странной такая необычная реакция на мои дружеские попытки завязать разговор. Когда я улыбнулся в третий раз, они, захлопав в ладоши и закричав: «Золотые зубы!», стремглав убежали. Не успел я сообразить, в чем дело, как они примчались с двумя десятками новых ребятишек. Встав полукругом у стола, дети не сводили с меня пристальных взглядов. Мне ничего не оставалось, как улыбнуться еще раз.

— Правда! Правда! — закричала детвора. — Золотые зубы! У него золотые зубы!

Вот почему мои улыбки пугали их. Да и что могло быть удивительнее появления иностранца, во рту у которого растут золотые зубы? Появись я в Спасском с золотой короной на голове, и то не поразил бы его жителей так, как своими золотыми коронками на зубах. Но об этом я узнал лишь на другой день.

Теперь же наше внимание привлекли доносившиеся с дальнего конца деревни поющие голоса, бренчанье балалайки, звон тарелок и удары бубна. Звуки становились все слышнее. Наконец из-за церкви показалась процессия певцов и музыкантов. На девушках были яркие крестьянские платья, на парнях — рубашки различных цветов: зеленые, оранжевые и другие, подпоясанные шнурками с кистями на концах. Парни играли на музыкальных инструментах, а девушки вторили запевале, светлоглазому, с растрепанными волосами пареньку лет семнадцати, одному из последних, кого еще не забрали на фронт. Чистым и сильным, полным чувства голосом он пел старинную народную песню, а потом куплеты собственного сочинения. Позже он записал их для меня:

Под окном березка пригорюнилась...

Видно жаль березыньке меня.

Прогуляю ноченьку всю лунную

До начала рекрутского дня.

Ой зачем берут меня в солдаты?

Я один у батюшки сынок.

Выходите песни петь, девчата,

В мой последний нонешний денек.

Неужели любушка не хочет

Песню спеть последнюю со мной?

Ой, разлука сердце мое точит,

Видно, я умру в стране чужой.

И ни разу на мою могилу

Матушка поплакать не придет...

Пой, рыдай, тальянка, что есть силы —

Провожает рекрутов народ [16].

Три раза обошли они деревенскую площадь, а затем на лужайке перед церковью пели и плясали до утра. Лихость и жизнерадостность танцующих, яркие наряды, освещенные факелами, смех и обрывки доносившихся из темноты песен, непосредственность выражения своих чувств влюбленными, раздававшийся временами звон колокола, похожий на гонг в великом храме, и спугнутые птицы — все это, вместе взятое, оставляло неизгладимое впечатление какой-то самобытной, первозданной красоты. Оно переносило меня на столетия назад, к дням, когда человечество было еще юным и когда природа давала людям все необходимое для жизни и вдохновения.


ЯНЫШЕВ РАССКАЗЫВАЕТ ОБ АМЕРИКЕ

Это был сказочный мир, идиллическое общество, созданное на основе дружбы для труда, развлечений и празднеств. Находясь под впечатлением всего увиденного, я подошел к избе, открыл дверь и снова оказался лицом к лицу с XX веком — его олицетворял и о нем говорил Янышев — мастеровой, социалист и интернационалист. Он рассказывал собравшимся вокруг него крестьянам о современной Америке. Это была не обычная повесть о горьких мытарствах русского человека в Америке, о трущобах, забастовках и нищете — словом, обо всем, что рассказывали в России тысячи возвращающихся эмигрантов. Хриплым голосом, с раскрасневшимся лицом Янышев рассказывал о жизни Америки. Крестьянам, живущим в одноэтажных избах, он говорил о сорока-, пятидесяти- и шестидесятиэтажных зданиях Нью-Йорка. Людям, никогда не видевшим мастерской больше кузницы, он рассказывал об огромных предприятиях, где работают день и ночь сотни механических молотов. Он переносил их с безмятежных русских равнин в гигантские города, где спокойствие ночи нарушает шум проносящихся над головой поездов, где огромные, озаренные светящимися рекламами и бесчисленными лампами авеню переполнены гуляющей публикой и где миллионы людей вливаются в ворота грохочущих заводов и выливаются обратно.

Крестьяне слушали рассказ внимательно. Но он не удивил и не поразил их. Однако нельзя сказать, что они не придали никакого значения услышанному.

— Чудеса творятся в Америке, — сказал один старик-крестьянин, пожимая нам руки.

— Да, — поддержал его другой, — такие чудеса, что куда там к лешему.

Но в их доброжелательных высказываниях чувствовалась некоторая снисходительность, словно они старались быть вежливыми с незнакомыми людьми. Разговор, случайно услышанный нами на следующее утро, пролил свет на их действительное мнение.

— Не удивительно, что Альберт и Михаил такие бледные и истомленные, — говорил Иван. — Ума не приложу, как только люди живут в такой стране?

А Татьяна сказала:

— У нас жизнь нелегкая, но там, ей-богу, еще тяжелее.

Так я впервые услышал слова, смысл и значение которых понял лишь намного позднее. У крестьянина самобытный ум и свои самостоятельные суждения. Это кажется невероятным иностранцу, в представлении которого русский крестьянин — это земляной червь, чуть ли не погруженный во мрак средневековья, опутанный цепями предрассудков и погрязший в нищете. Казалось невероятным, что этот мужик, не умеющий ни читать, ни писать, способен мыслить.

Его мышление примитивно, элементарно и носит следы влияния условий жизни и работы на земле. Оно отражает вековую жизнь на бескрайних просторах равнин и полей в условиях долгой зимы. Своим неискушенным и неученым умом крестьянин ко всем вопросам находит свой особенный и подчас совершенно неожиданный по своей проницательности подход. Он отметает давно сложившиеся мнения, по-своему оценивает западную цивилизацию и уверен, что она обходится нам слишком дорого. Его не поражают машины, производительность и производство. Он спрашивает: «Для чего это? Делает ли это людей счастливее? Становятся ли они от этого добрее?».

Его суждения не всегда глубоки. Иногда они просто наивны и кажутся странными. Когда в понедельник утром собрался деревенский «мир», староста любезно передал мне приветствие всей деревни. Извиняющимся тоном он сказал, что дети сообщили дома о том, что у меня золотые зубы, но это показалось им неправдоподобным, и они не знают, верить этому или не верить. Мне ничего не оставалось, как выставить свои зубы на обозрение. Я раскрыл рот, староста внимательно посмотрел туда и наконец с серьезным видом подтвердил сообщение. Вслед за тем перед моим открытым ртом выстроилось с полсотни длиннобородых мужиков. Каждый из них, насмотревшись, отходил в сторону, чтобы предоставить такую возможность следующему. Эта церемония продолжалась до тех пор, пока все собравшиеся члены «мира» не прошли перед моим раскрытым ртом.

Потом я объяснил им, что в Америке принято испорченные зубы пломбировать цементом и ставить на них золотые и серебряные коронки. Один восьмидесятилетний старик, прекрасные белые зубы которого не нуждались ни в каком лечении, сказал, что у американцев, должно быть, какая-то особенная и очень твердая пища, от которой ломаются зубы. Некоторые заметили, что для американцев, может, и подходят золотые зубы, но для русских они не годятся, потому что русские всегда пьют много чаю, причем очень горячего, и от него золото, чего доброго, расплавится еще. Тут заговорил Иван Иванов, который в связи с тем, что в его доме жили необычные гости, пользовался особым преимуществом. Он настойчиво утверждал, что в его доме чай такой же горячий, как и у любого другого в деревне, что я выпил не меньше десяти стаканов и с зубами моими ничего не случилось.

За пределами США слово «американец» считалось почти равнозначным понятию «богатый человек». Мои золотые очки и авторучка с золотым пером привели их к убеждению, что я, должно быть, очень богат. А я не меньше их изумился, увидев в деревне немало золота. В этой крестьянской деревушке имелось золото, но только не на людях, а в церкви. Сразу же у входа в церковь возвышался огромный иконостас, покрытый блестящей позолотой. На украшение церкви жители деревни собрали десять тысяч рублей.

Хотя эта деревушка находилась далеко от Западной Европы и Америки, в ней все же можно было заметить следы цивилизации, проникавшей сюда с Запада. Я видел сигареты, зингеровские швейные машины, людей с искалеченными пулеметным огнем руками и ногами, а два паренька из фабричного поселка носили купленные в магазине костюмы и целлулоидные воротнички, представлявшие резкий контраст в сравнении с рубахами и кафтанами крестьян.

Однажды вечером, стоя у соседнего дома, мы были поражены, услышав донесшийся из-за занавески мягкий голос, спрашивавший: «Parlez vous Français?» [17]. Эти слова произнесла красивая девушка-крестьянка, выросшая в деревне, но державшаяся так, будто она воспитывалась при дворе. Оказывается, она служила в одной французской семье в Петрограде, а домой приехала рожать.

Таким путем влияние внешнего мира проникало в деревню, пробуждая ее от векового сна. Пленные и солдаты, торговцы и земские деятели рассказывали о больших городах и заморских странах. Но все это приводило к тому, что в деревне складывалось путаное представление о зарубежных странах — факты перемешивались с вымыслом.

Как-то раз одно обстоятельство, касавшееся Америки, было подчеркнуто преподнесено мне и поставило меня в неловкое положение.

Мы сидели за ужином, и я объяснял, что в свою записную книжку заношу заметки о тех обычаях и привычках русских людей, которые казались мне странными и необычными.

— Например, — сказал я, — вместо отдельных тарелок вы едите из большой общей миски. Это странный обычай.

— Да, — согласился Иванов, — мы, наверное, странные люди.

— А эта огромная печь! Она же занимает треть всей избы. В ней вы печете хлеб. На ней вы спите. И в ней же устраиваете парную баню. Вы почти все делаете в печке и совершенно необычно.

— Да, — снова закивал Иван, — мы, наверное, необычные люди.

Я почувствовал, как кто-то наступил мне на ногу, и подумал, что это собака, но, взглянув под стол, увидел поросенка.

— Вот! — воскликнул я. — Это ваш самый странный обычай. Вы пускаете свиней и кур туда, где едите.

В это время грудной ребенок, которого Авдотья держала на руках, начал стучать ногами по столу. Авдотья сказала ребенку: «Перестань! Убери ноги со стола. Ведь ты не в Америке». И, повернувшись ко мне, она вежливо добавила: «И странные же у вас в Америке обычаи».


Я ПОМОГАЮ УБИРАТЬ УРОЖАЙ

На следующий день после праздника гости из соседних сел все еще не расходились по домам. На деревенской площади играли в разные игры и плясали, а группа ребятишек, раздобыв где-то гармошку, важно расхаживала по деревне и распевала вчерашние песни, смешно копируя своих старших братьев и сестер. Послепраздничная усталость и сонливость охватила большую часть деревни. Но семьи Ивана Иванова она не коснулась. Все что-нибудь делали. Авдотья скручивала соломенные жгуты для вязки снопов. Татьяна плела лапти из лыка. Старшая дочь Авдотьи Ольга усиленно старалась приучить кошку пить чай. Когда Иван наточил косы, всей семьей отправились в поле; ну и я, разумеется, с ними.

Увидев нас, молодежь повыбегала из своих изб.

— Не ходите в поле. Посидите дома, — шутливо упрашивали они. Но мы не останавливались, и тогда они заговорили уже настойчиво. Я поинтересовался, почему мы не должны идти в поле.

— Стоит только выйти одной семье, как за ней потянутся остальные, — сказали мне. — Тогда конец веселью. Сделайте милость, не ходите!

Но созревший урожай не ждал. Солнце сияло, и дождя не предвиделось. Поэтому Иван не поддался уговорам, а когда минут через пятнадцать мы поднялись на холм и оглянулись, то увидели, как по тропинкам от деревни к полям двигались черные фигурки людей. Словно пчел из ульев, деревня рассылала своих работников собирать запасы еды к зиме. Когда мы подошли к ржаному полю, Янышев встал и прочитал на память отрывок из поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»:

Ой, поле многохлебное!

Теперь и не подумаешь,

Как много люди божии

Побились над тобой,

Покамест ты оделося,

Тяжелым, ровным колосом

И стало перед пахарем,

Как войско пред царем!

Не столько росы теплые,

Как пот с лица крестьянского

Увлажили тебя!..

Довольны наши странники,

То рожью, то пшеницею,

То ячменем идут.

Пшеница их не радует:

Ты тем перед крестьянином,

Пшеница, провинилася,

Что кормишь ты по выбору,

Зато не налюбуются

На рожь, что кормит всех.

Я принялся за работу вместе со всеми: носил воду, вязал снопы, косил, размахивая руками и наблюдая за тем, как валились на землю золотистые стебли. Чтобы косить, нужно иметь ловкость и навык. И поскольку последнего я не имел, плоды моих трудов являли собой жалкую картину, и уж конечно, я не прибавил славы американским косарям. Иван был слишком вежлив, чтобы критиковать мою работу, но я видел, что он с трудом сдерживал смех. Он сказал что-то Авдотье, и я уловил слово «верблюд». Я и в самом деле горбился, как верблюд, в то время как Иван Иванов держался прямо, играючи помахивая косой. Я обернулся к Ивану и упрекнул его в том, что он сравнил меня с верблюдом. Он сначала смутился, но когда увидел, что я сам потешаюсь над собой, изображая это горбатое животное, раскатисто захохотал.

— Татьяна! Михаил! — кричал он. — Альберт Давидович говорит, что когда косит, то похож на верблюда. Ха-ха-ха! — И еще раза два или три он внезапно разражался новым взрывом хохота. Воспоминание об этом случае, наверное, помогло ему потом скоротать не один скучный вечер длинной зимы.

Некоторые писатели любят распространяться о лености русского крестьянина. Такое представление могло сложиться от того, что крестьян видели на базарах и в кабаках. Но попробуйте угнаться за крестьянином, когда он работает в поле! Посмотрите, как он работает, и у вас сразу рассеется это неправильное представление. Крестьян нещадно пекло солнце, из-под ног поднималась пыль, а они косили, сгребали, вязали и укладывали снопы до тех пор, пока не убрали последний колос. Закончив работу, они отправились обратно в деревню.


КРЕСТЬЯНЕ ВОСПРИНИМАЮТ БОЛЬШЕВИЗМ СНАЧАЛА НАСТОРОЖЕННО

Узнав о нашем приезде, жители деревни не раз упрашивали Янышева выступить перед ними. Как-то под вечер просить его пришла целая делегация.

— Подумать только, — заметил Янышев, — если бы десять лет назад эти крестьяне лишь заподозрили меня в том, что я социалист, они пришли бы убить меня. А теперь, зная, что я большевик, они упрашивают меня выступить. Да, многое, многое изменилось с тех пор.

Янышев не обладал особым дарованием, если только не считать даром природы способность глубоко ощущать человеческие горести. Испытывая страдания при виде того, как мучаются люди, он выбрал себе путь лишений. Работая в Америке, он получал шесть долларов в день. Из этих денег он тратил часть на дешевую комнату и еду. На остальные покупал литературу и распространял ее. В бедных кварталах Бостона, Детройта, Москвы и Марселя до сих пор помнят Янышева как товарища, отдававшего все для общего дела.

Однажды в Токио один эмигрант видел Янышева в тот момент, когда возбужденный рикша пытался втащить его в свою коляску. «Я сел было в его коляску, — объяснял Янышев, — он побежал, и с него градом покатился пот, он дышал как загнанная лошадь. Может быть, это глупо, но я не мог, чтобы человек работал на меня, как животное. Поэтому, заплатив ему, я сошел и больше никогда не сяду в коляску рикши».

С момента возвращения в Россию он ездил с места на место, выступая перед бесчисленными толпами, пока у него не пропал голос и он мог объясняться только жестами и шепотом. Он приехал в родную деревню набираться сил. Но даже здесь революция не оставила его в покое.

— Не смогли бы вы, Михаил Петрович, выступить перед нами, — упрашивали крестьяне, — хотя бы с небольшой речью?

Янышев не мог отказать им. На площади поставили телегу, и, когда собрался народ, Янышев поднялся на эту импровизированную трибуну и начал рассказывать о революции, войне и земле.

Весь вечер, до наступления темноты, крестьяне стоя слушали его. Затем принесли факелы, и Янышев продолжал. Он стал хрипеть. Ему принесли воды, чаю и квасу. У него пропал голос, и все терпеливо ждали, пока он вернется к нему. Эти крестьяне, проработав весь день на полях, до поздней ночи простояли здесь, чтобы дать пищу своему уму, делая это с большим рвением, чем добывали днем пищу для желудка. Это было символическое зрелище — факел знания запылал в темной деревне, одной из десятков тысяч деревень, разбросанных по украинским степям, московским равнинам и бескрайним далям Сибири. В сотнях из них горели в эту ночь факелы, и другие янышевы рассказывали крестьянам о революции.

Какое благоговение, сколько извечных чаяний и надежд отражено на напряженных лицах людей, плотной стеной обступивших оратора. Какое стремление решить назревшие проблемы чувствовалось в задаваемых ими вопросах. Янышев старался ответить на каждый из них, пока совсем не выбился из сил. Только когда он уже не мог больше продолжать, крестьяне разошлись по домам. Я прислушался к их разговорам. Готовы ли эти «невежественные, неграмотные мужики» переварить преподнесенную им новую доктрину, сможет ли увлечь их страстность пропагандиста?

— Михаил Петрович — хороший человек, — говорили они. — Мы знаем, что он был в дальних странах и много видел. То, во что он верит, может быть и хорошо для кого-нибудь, а хорошо ли оно будет для нас, мы не знаем.

Янышев вложил всю свою душу, объясняя и растолковывая большевистское учение, и не приобрел ни одного нового сторонника. Он сам заговорил об этом, когда взбирался на сеновал, куда мы сбежали на ночлег из душной избы. Один молодой крестьянин, кажется Федосеев, правильно угадывал чувство неудовлетворенности выступавшего Янышева, который отдал все, но, по-видимому, был не понят.

— Все это для нас так ново, Михаил Петрович, — сказал он, — мы торопиться не привыкли. Нам нужно подумать над этим, обмозговать. Вот только сегодня мы жали хлеб на полях, а ведь посеяли его много месяцев назад.

Я пытался утешить Янышева.

— Ничего, они обязательно поверят, — прошептал он, и в его словах прозвучала твердая уверенность в окончательном торжестве его идеалов. Он бессильно опустился на сено и весь трясся от приступа кашля, но лицо его было ясным.

Я сомневался. Но Янышев оказался прав. Восемь месяцев спустя он произнес на деревенской площади другую речь. На этот раз — по приглашению коммунистической ячейки деревни Спасское. Председательствовал на митинге тот самый Федосеев.


ЯНЫШЕВ ГОВОРИТ О ЗЕМЛЕ

Утром многие крестьяне пришли к нам с вопросами. Больше всего их волновала проблема земли. Большевики так решали в то время вопрос о земле: предоставить его на рассмотрение местным земельным комитетам, и пусть они берут большие имения и передают их народу. Крестьяне же говорили, что это не разрешает земельной проблемы для Спасского, где не было ни царских, ни церковных, ни помещичьих имений

— Вся земля и так принадлежит нам, — говорил староста. — Ее слишком мало, потому что господь посылает нам много детей. Может быть, большевики и в самом деле такие хорошие люди, как говорит Михаил Петрович, а смогут ли они, взяв власть, дать больше земли? Нет, это зависит только от бога. Нам нужна такая власть, у которой есть деньги, чтобы переселить нас в Сибирь или в какое-нибудь другое место, где много земли. По силам ли это большевикам?

Янышев говорил о переселении и освоении земель Сибири, а потом перешел к сельскохозяйственным коммунам, которые большевики хотели создать в России. Это должно было превратить сельскую общину в крупное кооперированное сельскохозяйственное предприятие. Он указал на невыгодность существующего в Спасском порядка пользования землей. Здесь, как правило, земля разбивалась на четыре части. Одну использовали под общее пастбище. Чтобы обеспечить справедливое распределение земли, каждому крестьянину выделяли по клочку хорошей, средней и плохой земли. Янышев обратил внимание крестьян на то, сколько теряется времени на переходы с поля на поле. Он показал, какой они получат выигрыш, если перестанут дробить землю на полоски, а будут обрабатывать ее как одно целое. Он рассказал, как используется многолемешный плуг и жатка. Двоим из крестьян довелось видеть в другой губернии их замечательную работу, и они оба подтвердили, что машины работают «чертовски здорово».

— А будет ли Америка нам посылать их? — спрашивали крестьяне.

— В течение какого-то времени будет, — ответил Янышев. — Потом мы построим большие заводы и сами станем делать их у себя в России.

И снова перенес он своих слушателей из их тихой сельской жизни на шумный и грохочущий большой современный завод. И опять его рассказ вызвал какую-то настороженность. Современная индустриализация скорее пугала, чем воодушевляла крестьян. Они хотели иметь замечательные машины, но им казалось сомнительным благом, если появятся трубы, извергающие клубы черного дыма на покрывающие их землю зелень и снег. Крестьян пугает перспектива быть «переваренными в фабричном котле». Некоторых из них нужда гнала с полей в шахты и на заводы, но после революции они толпами устремились назад, к земле.

Кроме вопросов общего характера перед Янышевым возникало немало частных вопросов. Например, можно ли, пропагандируя свои политические взгляды, идти вместе с тем на какой-то компромисс со своими убеждениями? Или: должен ли он, человек, порвавший с православной церковью, креститься перед едой и после еды? Янышев перестал креститься и в связи с этим ждал вопросов Ивана Иванова. И хотя старый крестьянин и казался озадаченным, а его жена огорчалась, когда Янышев садился за стол не перекрестившись, оба они ни разу ни словом не обмолвились по этому поводу.

В России было принято обращаться к работающим в поле со словами: «бог в помощь». Янышев тоже счел возможным, приветствуя, говорить «бог в помощь». Кроме того, он простоял от начала и до конца длительную церемонию отпевания умершего у Федосеева ребенка. В русских деревнях в те времена по умершим детям часто звонили колокола.

«Господь посылает нам много детей, — говорил староста. — И если мы хотим прокормить живых, нельзя забывать о полях».

Поэтому все отправились работать в поле, кроме священника, родителей умершего, Янышева и меня. Мы пошли в церковь. Возле матери выстроились ее девять детей. Каждый год она рожала по ребенку; встав по возрасту, они образовали лесенку, в которой то тут, то там не хватало ступеньки. Значит, в тот год ребенок не выжил. Умер ребенок и в этом году. Он был совсем крошечный, не больше цветка, лежавшего рядом с ним, и казался еще меньше и еще более хрупким в своем голубом гробике под массивными сводами церкви.

Этой деревне повезло со священником. Это был добрый и отзывчивый человек, который пользовался любовью и доверием народа. Ему частенько приходилось отпевать детей, и все же он старался, чтобы это не походило на что-то привычное и шаблонное. Мягким движением он зажег свечи на гробике, положил крест на грудь ребенка, потом начал читать молитву, и церковь огласилась его раскатистым басом. Священник и дьякон пели молитвы, а отец, мать и детишки крестились, падали на колени и отбивали земные поклоны. Янышев безучастно, с полуопущенной головой стоял напротив священника.

Так стояли друг против друга эти люди, а между ними была тайна жизни и смерти, один — священник православной церкви, другой — пророк социалистической революции; один — радел о счастье и покое детей в потустороннем мире, другой — отдал себя созиданию счастья и благополучия для всех детей земли.


* * *

Я сопровождал Янышева во время многих его агитационных поездок по городам и селам России. Мы встречались с представителями различных слоев, начиная с искусных мастеровых ткацкого дела в Иваново-Вознесенске вплоть до воровских трущоб Москвы, тех трущоб, которые описал Горький в своей бессмертной пьесе «На дне». Но мысли Янышева всегда возвращались к деревне.

Через шесть месяцев я прощался с ним на IV Всероссийском съезде Советов в Москве. Рядом с ним, опираясь на его руку, стояла женщина лет семидесяти, сгорбленная и высохшая. Янышев почтительно представил ее мне как свою учительницу. За пределами России или вне рабочих кругов ее имя было совершенно неизвестно. Но для молодых революционеров из рабочих и крестьян ее имя значило все. С ними вместе переносила она трудности и лишения, сидела в тюрьме. Долгие годы труда и голода довели ее до истощения и убелили сединой волосы, весь ее вид вызывал жалость, но лишь до тех пор, пока не видишь ее глаз. В них все еще горел огонь, который зажег сердца десятков молодых людей, подобных Янышеву, и разослал их во все концы страны в качестве пламенных борцов за дело социалистической революции. Она отдала всю свою жизнь революции, пожалуй, даже не мечтая увидеть ее.

Теперь революция свершилась, она была среди своих, и рядом стоял верный молодой ученик. Правда, промышленность страны была разрушена, немцы находились у ворот Петрограда, в городе свирепствовал голод и холод, но все же, сидя в старинном зале бывшего Благородного собрания и слушая выступление Ленина, она ясно представляла себе приближение нового дня, который принесет всему народу мир, а ей даст возможность спокойно жить в деревне.

— Мы оба от земли и любим ее, — шепотом сказала она мне. — И когда революция закончится, мы с Михаилом собираемся снова жить в деревне.

Глава 4«ГЕНЕРАЛ НА БЕЛОМ КОНЕ»


Летом 1917 года я изъездил Россию вдоль и поперек. Со всех сторон все громче слышался стон исстрадавшегося народа. Я слышал его на текстильных фабриках в Иваново-Вознесенске, на ярмарках Нижнего и на рынках Киева. Он доносился до меня из трюмов волжских пароходов, с плотов и барж, проплывавших по ночам вниз по Днепру. Причиной народного горя была война, проклятая война.

Повсюду я видел страшные разрушения и множество других следов войны. На Украине мне довелось проезжать по тем самым холмистым степям, о которых Гоголь сказал: «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!». Мы остановились в небольшом селе, окруженном холмами. Вокруг нашей земской повозки собралось около трехсот женщин, человек сорок стариков и детей и десятка два солдат-калек. Встав на повозку, я обратился к ним с вопросом: «Кто из вас слышал о Вашингтоне?». Один мальчик поднял руку. «Кто слышал о Линкольне?» Три руки. «О Керенском?» Около девяноста. «О Ленине?» Снова девяносто. «О Толстом?» Сто пятьдесят рук.

Им понравилась эта игра, они дружно хохотали над иностранцем и его смешным акцентом. Затем я совершил непростительную ошибку, задав вопрос: «Кто из вас потерял близких на войне?». Почти каждый поднял руку, и, будто завывающий между деревьями зимний ветер, по смеявшейся до этого толпе пронесся тяжелый вздох. Два старика-крестьянина с плачем припали к колесам коляски, и моя трибуна зашаталась. Из толпы, заливаясь слезами, выбежал паренек: «У меня брат — моего брата убили!». Прикрыв глаза платками или уткнувшись друг в друга, зарыдали женщины; слезам не было конца, я не представлял себе, откуда могло взяться столько слез. Кто бы мог подумать, что у этих внешне спокойных людей столько горя.

А ведь таких русских деревень, откуда забрали на войну всех здоровых мужчин, были тысячи. Это одна из бесчисленных деревень, куда с трудом добирались, а подчас доползали калеки, слепые, безрукие. Но миллионы вообще не вернулись. Они лежали в той огромной могиле, которая протянулась на две с половиной тысячи километров от Черного до Балтийского моря — по всему русско-германскому фронту. Там немецкие пулеметы тысячами косили этих крестьян, которых гнали в бой почти безоружными.

Оружия было сколько угодно в Архангельске. Его даже погрузили в вагоны и направили на фронт. Но торговцы, которым эти вагоны нужны были под товары, сунули чиновникам несколько тысяч рублей, и в результате неподалеку от Архангельска военное снаряжение свалили на землю, а вагоны отправили назад, чтобы погрузить в них шампанское, автомобили и дамские наряды, доставленные из Парижа.

Великолепно и весело жили в Петрограде и в больших городах те, кто зарабатывал на войне, но 10 миллионам солдат, загнанным по приказу царя в окопы, война несла лишь страдания и смерть.

И теперь, при Керенском, под ружьем находились все те же 10 миллионов. Их оторвали от плугов и станков и всунули в руки винтовки. Правящие классы шли на любые ухищрения, лишь бы это оружие оставалось в руках солдат. Они поднимали национальный флаг и вопили о «победе и славе»; создавали женские «батальоны смерти», крича: «Позор вам, мужчины, если девушки воюют вместо вас!». Они ставили пулеметы позади мятежных полков, угрожая верной смертью всякому, кто отступит. Но все было бесполезно.


СОЛДАТЫ ВОССТАЮТ

Тысячи солдат бросали винтовки и устремлялись в тыл. Они двигались, словно тучи саранчи, застопоривая движение на железных и шоссейных дорогах, водных путях. Они осаждали поезда, забираясь на платформы и крыши, гроздьями висели на подножках вагонов, нередко сгоняли с полок пассажиров. Кто-то из членов Христианской ассоциации молодых людей утверждал, что видел такой плакат: «Товарищи солдаты! Пожалуйста, не выбрасывайте пассажиров из окон на ходу поезда». Возможно, это преувеличено. Однако наши чемоданы они и в самом деле выбросили из окна.

Это произошло в то время, когда мы ехали в Москву с Александром Гамбергом. Купе вагона было переполнено. Пассажиры, чтобы не замерзнуть ночью, плотно закрыли окно и дверь, и безмятежно уснули. Вскоре воздух стал до того спертым, что буквально нечем было дышать, как в турецкой бане. Чтобы проветрить купе, я открыл дверь и снова улегся спать. Проснувшись утром, мы с ужасом обнаружили, что наши чемоданы исчезли.

Старик-кондуктор объяснил мне: «Какие-то «товарищи»-грабители в военной форме выкинули их из окна, а потом спрыгнули с поезда». В утешение нам он сообщил, что в соседнем купе точно так же украли багаж у одного офицера. Нам было жалко не столько одежды, сколько бесценных наших паспортов, записных книжек и рекомендательных писем, спрятанных в чемоданах.

Спустя две недели нас ждал еще один сюрприз: вызов к начальнику вокзала в Москве. Там находился один из наших чемоданов, который прислали грабители. Одежды в нем не оказалось, но зато налицо были все документы — наши и того офицера.

По правде говоря, если принять в расчет бедственное положение всех этих солдатских масс, которые растеклись с фронта по стране, можно удивляться не числу совершенных ими краж и всякого рода эксцессов, а тому, что их было так мало. И если хоть на сотую долю было правильным то, что рассказывали об ужасных условиях в окопах, приходится удивляться не дезертирству многих солдат, а тому, что их так много еще оставалось на фронте.

Желая увидеть все собственными глазами, я делал неоднократные попытки раздобыть пропуск на фронт. Наконец, в сентябре мои усилия увенчались успехом. Вместе с Джоном Ридом и Борисом Рейнштейном я отправился на Рижский фронт.

С нами ехал длиннобородый громадного роста русский священник, человек симпатичный и добрый, но питавший чрезмерную слабость к чаепитию и разговорам. На дверь нашего купе кондуктор повесил табличку, гласившую:   «Американская миссия». Под такой защитой мы выспались, а потом сидели и завтракали, в то время как поезд медленно полз, еле пробиваясь сквозь моросящий дождь. Священник без конца рассказывал о солдатах.

— В старых текстах молитв, — говорил он, — бог назывался царем небесным, богородица — царицей. Нам пришлось это выкинуть, так как народ не хочет осквернять бога. Священники молятся за мир для всех народов, а солдаты в это время кричат: «Прибавь — без аннексий и контрибуций». Затем мы молимся за странствующих, больных и страждущих, а солдаты требуют: «Молитесь еще и за дезертиров». Революция пошатнула веру в бога, но все же солдатские массы религиозны. Во имя креста еще многое можно сделать.

Но империалисты вознамерились сделать во имя креста слишком многое. Они кричали: «Продолжайте войну! Продолжайте войну до тех пор, пока не водрузим крест на куполе собора святой Софии в Константинополе». А солдаты отвечали: «Да... Но прежде чем мы водрузим крест на соборе святой Софии, тысячи крестов поставят на наших могилах. Не нужно нам Константинополя. Мы хотим домой. Мы не хотим, чтобы кто-нибудь захватил нашу землю. Не хотим мы и сами отнимать землю у других».

Но даже если бы они и хотели воевать, то с чем бы они пошли в бой? В Вейдене, старинном городе тевтонских рыцарей, мы оказались свидетелями полного развала армии. Сверху, с серого неба, лил дождь, размывая дороги, а солдатские сердца наливая свинцовой тяжестью. Из траншей навстречу нам поднимались исхудалые, как скелеты, солдаты, с удивлением взиравшие на нас. Мы видели, как изголодавшиеся люди набрасывались на поля, где росла свекла, и съедали ее сырой. Мы видели, как люди босыми ногами шлепали по жнивью, как летнее обмундирование привезли лишь в начале зимы, как увязали по брюхо в грязи и гибли лошади. Обнаглев, буквально над самыми окопами висели бронированные вражеские самолеты, наблюдавшие за каждым передвижением войск, а зенитных орудий не имелось; не было также продовольствия и обмундирования. И в довершение всего люди потеряли веру в руководство.

Так как офицеры и правительство ничего не делали или не хотели делать для солдат, они берут свою судьбу в собственные руки. Повсюду, даже в окопах и на артиллерийских позициях, возникали новые Советы. Здесь, в Вендене, их было три — Искосол, Исколат и Искострел [18].

Мы были гостями последнего, Совета латышских стрелков, самых грамотных, самых храбрых и наиболее революционно настроенных солдат. Чтобы укрыться от германских самолетов, солдаты собрались в тенистом овраге, и десять тысяч коричневых гимнастерок слились с окрашенной по-осеннему листвой. Несмотря на то что над ними «висела» опасность, они весело хохотали при одном лишь упоминании имени Керенского и встречали бурными аплодисментами призыв к миру.

— Мы не трусы и не предатели, — заявляли ораторы. — Но мы отказываемся воевать до тех пор, пока не узнаем, за что воюем. Нам говорят, что эта война ведется за демократию. Мы этому не верим. Мы уверены, что союзники — такие же захватчики, как и немцы. Пусть докажут противное. Пусть объявят свои условия мира. Пусть опубликуют секретные договоры. Пусть Временное правительство докажет, что за ним не стоят империалисты. Тогда мы все, до последнего человека, отдадим свою жизнь в бою.

Причина развала русской армии коренилась главным образом не в том, что солдатам нечем было воевать, а в том, что им не за что было воевать.

Имея поддержку рабочих, солдаты были полны решимости покончить с войной.


СУДЬБА «ГЕНЕРАЛА НА БЕЛОМ КОНЕ»

Такой же решимости, но только продолжать войну, была преисполнена буржуазия, поддерживаемая союзниками и генеральным штабом. В случае продолжения войны, буржуазия выигрывала бы втройне: 1) она продолжала бы получать колоссальные барыши от военных заказов; 2) в случае победы получила бы в качестве доли при дележе завоеванного проливы Босфор, Дарданеллы и город Константинополь; 3) это позволило бы отвлечь внимание масс от их все более настойчивых требований о предоставлении земли и передаче им управления фабриками и заводами. Буржуазия следовала изречению Екатерины II: «Чтобы спасти империю от посягательств народа, нужно развязать войну и таким образом подменить социальные устремления национальным чувством». Теперь социальные устремления народных масс ставили под угрозу буржуазную империю помещиков и капиталистов. И если бы война продолжалась, буржуазии удалось бы отдалить день расплаты с массами. Продолжающаяся война поглотила бы энергию, которая могла бы быть использована для революции. Поэтому лозунг «Война до победного конца» стал боевым кличем буржуазии.

Но солдаты уже вышли из повиновения правительству Керенского и больше не поддавались влиянию красноречия этого романтического оратора. Буржуазия начала искать «человека меча». Она говорила: «Россия нуждается в сильном человеке, который не станет терпеть революционных выступлений, а будет править железной рукой. Нам нужен диктатор».

На роль «генерала на белом коне» был избран казачий генерал Корнилов. На совещании в Москве он покорил буржуазию призывами к «политике крови и железа».

По своей инициативе он ввел в армии смертную казнь, расстрелял из пулеметов не один батальон непокорных солдат и выставил их окоченевшие трупы рядами вдоль заграждений. Корнилов заявил, что только такое сильнодействующее средство может излечить Россию от болезни.

В конце августа Корнилов выпустил листовку, в которой заявлял: «Наша великая страна погибает. Из-за давления большинства Советов, состоящего из большевиков, правительство Керенского действует в полном соответствии с планами германского генерального штаба. Пусть же все, кто верит в бога и церковь, просят господа явить чудо и спасти нашу родину».

Он отозвал с фронта 70 тысяч отборных войск. Многие из них мусульмане — туркмены из его личной охраны, татарские и черкесские кавалеристы. Их офицеры поклялись на эфесах шашек, что, когда Петроград будет взят, безбожников-социалистов заставят построить большую мечеть, а потом расстреляют. С аэропланами, английскими броневиками и «дикой дивизией» Корнилов двинулся на Петроград во имя «господа бога нашего и аллаха».

Но он не взял Петроград.

Во имя Советов и революции, как один человек, на защиту столицы поднялись массы. Корнилов был объявлен предателем и поставлен вне закона. Были открыты арсеналы, и оружие роздано рабочим. Красногвардейцы патрулировали улицы, рыли окопы, спешно воздвигали баррикады. Социалисты из мусульман выехали навстречу «дикой дивизии» и во имя Маркса и Магомета призывали ее не выступать против революции. Их призывы и доводы возобладали. Силы Корнилова растаяли, и «диктатор» был взят без единого выстрела. Буржуазия чувствовала себя подавленной после разгрома революцией враждебных сил. Да это и понятно: ведь она возлагала на контрреволюционную вылазку Корнилова все свои надежды.

А пролетарии торжествовали, убедившись, какой грозной силой могут они стать, сплотившись воедино со всем трудовым народом. Окопы и фабрики приветствовали друг друга. Солдаты и рабочие отдавали особую дань уважения матросам, которые сыграли в разгроме корниловщины особенно большую роль.

Глава 5ТОВАРИЩИ МАТРОСЫ


Когда о наступлении Корнилова на Петроград стало известно в Кронштадте и Балтийском флоте, там в мгновение ока все были подняты на ноги. Десятки тысяч матросов, оставив суда и остров-крепость, устремились в город, расположившись там бивуаком на Марсовом поле. Они взяли под свою охрану все стратегически важные пункты города, железные дороги и Зимний дворец.

Возглавляемые матросом-гигантом Дыбенко, они бесстрашно пошли в расположение корниловских войск, чтобы уговорить их не выступать. Они вселяли в сердца белых страх перед революцией и вызывали страстность и революционный пыл у своих товарищей по борьбе.

Их приветствовали как гордость и славу революции. Если находились такие, кто пытался осуждать их за различные выходки в Кронштадте, то им отвечали: когда какой-нибудь контрреволюционный генерал попытается набросить петлю на шею революции, а кадеты намылят эту петлю, то матросы пойдут в бой и, не колеблясь, отдадут жизнь за дело революции.

Так и было во время корниловщины и вообще всегда. По всей России встречал я этих просоленных морскими ветрами людей в синих форменках, с характерной походкой вразвалку. Повсюду они выступали как провозвестники идей социализма. Я слышал, как они выступали на митингах и на рыночных площадях, побуждая к активным действиям самых нерешительных. Я видел, как благодаря их усилиям из дальних деревень начинали посылать продовольствие в города. Позже, во время юнкерского мятежа против Советов, я видел, как эти матросы во главе атакующих бросились на штурм телефонной станции и вынудили юнкеров к сдаче. Они всегда первыми ощущали угрозу революции, всегда первыми спешили к ней на выручку.

Русский матрос дорожил революцией, потому что она несла ему освобождение от кошмарного прошлого. Морскими офицерами старого русского флота могли стать исключительно представители привилегированной касты. Матросы ненавидели их за то, что вводимая ими дисциплина основывалась не на справедливой строгости, а на деспотизме и унижении. Судьба матроса всецело зависела от произвола, капризов и самодурства унтер-офицеров, которых он презирал. С ним обращались, как с собакой, и унижали разными способами, вплоть до надписей, подобных этой: «Для собак и матросов вход воспрещен».

Матрос, как и солдат, имел право отвечать своим начальникам только тремя фразами: «Так точно», «Никак нет» и «Рад стараться», беря при этом под козырек и заканчивая каждую фразу словами «Ваше благородие». За любое лишнее слово ему могли дать пощечину. За малейший проступок наказывали самым жестоким образом. За четыре года было казнено, заключено в тюрьмы или приговорено к каторге 2527 человек. Все это делалось именем царя.

Теперь царей не стало, а сами имена их предавались забвению. Морские корабли получали новые названия, соответствовавшие новому, республиканскому строю.

Так, «Император Павел I» стал «Республикой», «Император Александр II» после того, как его «окропили» краской, стал «Зарей свободы». Уже от одних только этих революционных преобразований прежние самодержцы могли перевернуться в гробах. Но каково было живым — царю и его сыну, когда «Цесаревич» стал «Гражданином», а «Николай II» — прекрасным кораблем «Товарищ».

Товарищ!.. Живший теперь в ссылке в Тобольске экс-царь знал, что последний извозчик стал «товарищем».

Новые названия кораблей написали золотом на лентах лихо надетых бескозырок. И матросы уже повсюду появлялись как вестники и носители свободы, товарищества и республиканского строя.

Изменить названия кораблей дело, конечно, не трудное, но революционные преобразования не ограничивались только этим. Они затронули основы всей жизни, вносили существенные, глубочайшие изменения, свидетельствовавшие о внутреннем, коренном обновлении — демократизации огромного флота.



МАТРОСЫ УПРАВЛЯЮТ ФЛОТОМ

В сентябре я впервые столкнулся с матросами в привычной для них обстановке. Дело было в Гельсингфорсе, где стоял Балтийский флот, прикрывавший морские пути к Петрограду. У причала покачивалась бывшая царская яхта «Полярная звезда». Наш гид, старик, бывший офицер, указал на выкрашенный в желтый цвет пояс бортовой обшивки яхты и проворчал вполголоса:

— Этот пояс сделан из лучших пород красного дерева. Он обошелся в 25 тысяч рублей, но этим проклятым большевикам лень полировать его, поэтому они взяли и закрасили желтой краской. В мое время матрос был матросом, он знал, что его дело скоблить и драить, и занимался своим делом. А если отлынивал, получал в морду. Ну, а сейчас в них словно бес вселился какой-то! Подумать только! Тут, на этой самой яхте, которая принадлежала самому царю, сидит простая матросня и придумывает законы для управления кораблями, флотом, всей страной. Но им и этого мало. Они поговаривают об управлении всем миром. Это называется у них интернационализмом и демократией, а я это называю открытой изменой и безумством.



Таково было изложенное вкратце различие между старым и новым режимом. При старом режиме дисциплина и власть исходили сверху, при новом — от самих матросов. Старый флот был флотом офицеров, новый стал флотом матросов. Эта перемена повлекла за собой и новую переоценку ценностей. Теперь «наведение глянца» в мозгах матросов по вопросам демократии и интернационализма было куда более важным делом, чем наведение глянца на меди и красном дереве.

С другой характерной чертой настроений в новом флоте мы познакомились, когда поднимались по трапу «Полярной звезды», на которой в свое время развлекался Распутин со своими дружками. Тут Бесси Битти, американской журналистке, твердо заявили, что присутствие представительниц ее пола на кораблях отныне запрещено — это было одним из новых правил Совета моряков. Капитан блистал обильным золотым шитьем, был вежлив, но совершенно бессилен.

— Ничего не могу поделать, — беспомощно развел он руками. — Все зависит от комитета.

— Но она приехала за десять тысяч верст, чтобы посмотреть на флот.

— Прекрасно, однако без разрешения комитета нельзя, — ответил он.

Пока мы разговаривали, вернулся посыльный со специальным разрешением комитета, и мы пошли дальше. Повсюду члены экипажа выражали недовольство наличием среди нас женщины, однако всякий раз после пояснений капитана: «С особого разрешения комитета», они любезно отступали.

Этот Центральный комитет Балтийского флота, или, как его обычно называли, Центробалт, заседал в большой каюте-люкс. Это был Совет моряков Балтийского флота. В комитете, состоявшем из 65 человек, 45 из которых являлись большевиками, имелся представитель от каждой тысячи матросов. Комитет состоял из четырех отделов: административного, политического, военного и морского, которые ведали всей жизнью флота. Капитану были выделены смежные каюты одного из бывших великих князей, но в большую каюту ему запрещалось входить. К счастью, мои документы явились волшебным «сезамом», открывшим мне доступ в комитет и его каюту.

Какая ирония судьбы! Всего несколько месяцев назад здесь блаженствовал средневековый самодержец со своими придворными дамами и лакеями. Теперь здесь сидят рослые загорелые матросы и обсуждают проблемы социалистической революции. Каюта приняла строго деловой вид, все лишнее убрано. Рояль и картины сдали в музей. Столы и диванчики покрыли коричневым холстом. Теперь фешенебельный салон превратился в скромный рабочий кабинет. Здесь напряженно работали простые матросы, ставшие законодателями, руководителями, служащими. В новой роли они чувствовали себя несколько неловко, но работали с необычайным рвением — по шестнадцать часов в сутки. Это были мечтатели, захваченные идеей, сила и размах которой обнаруживаются, например, в следующем обращении:

«ОТВЕТ НА ПРИВЕТСТВИЕ ПРЕДСТАВИТЕЛЯ АМЕРИКАНСКОЙ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИИ АЛЬБЕРТА ВИЛЬЯМСА

Русская демократия в лице представителей Балтийского флота шлет пролетариату всех стран теплые слова привета и сердечно благодарит за приветствия наших братьев из Америки.

Товарищ Вильямс — первая ласточка, прилетевшая к нам на холодные волны Балтийского моря, которое вот уже три года окрашивается кровью сынов единой семьи — Интернационала.

Русский пролетариат будет бороться до последнего своего дыхания за объединение всех людей под красным знаменем Интернационала. Когда мы начинали революцию, мы имели в виду не одну только политическую революцию. Задача всех истинных борцов за свободу — это свершение социальной революции. За это передовой отряд революции, в лице матросов русского флота и рабочих, будет биться до конца.

Пламя русской революции, мы уверены, распространится на весь мир и зажжет огонь в сердцах рабочих всех стран, и мы получим поддержку в нашей борьбе за скорейший всеобщий мир.

Свободный Балтийский флот с нетерпением ждет момента, когда сможет пойти в Америку и рассказать обо всем, как страдала Россия под игом царизма и что она переживает теперь, когда поднято знамя борьбы за свободу народов.

Да здравствует американская социал-демократия!

Да здравствует пролетариат всех стран!

Да здравствует Интернационал!

Да здравствует всеобщий мир!


Центральный комитет Балтийского флота

4-го созыва».

На том же самом столе, на котором дружески настроенные матросы написали это обращение в доброжелательном тоне, они составили еще одно обращение, полное сарказма. Оно предназначалось их «главнокомандующему» Керенскому. Последний, будучи не в состоянии объяснить свою роль в корниловском мятеже, позволил себе оскорбительный выпад по адресу матросов. Они следующим образом ответили на его поступок:

«Мы требуем немедленно удалить из правительства политического авантюриста «социалиста» Керенского, который губит великую революцию, проводя в интересах буржуазии политику бесстыдного политического шантажа.

Тебе, Керенский, предатель революции, шлем мы наши проклятья. В то время, когда наши товарищи тонут в Рижском заливе и когда мы все, как один, готовы отдать наши жизни за свободу, готовы умереть, сражаясь в открытом море или на баррикадах, ты стараешься погубить флот. Мы проклинаем тебя...»

Однако сегодня у матросов было приподнятое настроение. Они радовались новой удаче: они только что собрали крупную сумму для своих товарищей — солдат Рижского фронта, а теперь вот принимают у себя в гостях первого иностранного товарища. Секретарь комитета эскортировал меня на лоцманском катере на свой броненосец «Республика». Вся команда, собравшись на палубе, издалека шумно приветствовала наше приближение. За обычным официальным приветствием последовали настоятельные просьбы выступить. В то время мои познания в русском языке были весьма скудными, а мой переводчик слабо знал английский язык. Пришлось прибегнуть к известным революционным фразам. Однако достаточно было простого упоминания боевых призывов, чтобы вызвать одобрение у этих последователей социализма. Произнесение лозунгов, окрашенное моим иностранным акцентом, вызвало взрыв аплодисментов, который прогремел, как залп всех орудий корабля.

В этих водах состоялась церемония известной встречи кайзера с царем. Приветствия тогда, конечно, не были такими громкими и тем более такими искренними, как те, которые раздались в тот момент, когда я, американский интернационалист, на командном мостике этого корабля, стоявшего у берегов Финляндии, обменялся рукопожатием с Аверичкиным, русским интернационалистом.


КОРАБЕЛЬНОЕ МЕНЮ, МАТРОССКИЙ КЛУБ И УНИВЕРСИТЕТ

После столь торжественной встречи на палубе мы прошли в помещение судового комитета. Меня забросали бесчисленными вопросами об американском военно-морском флоте, начиная с такого: «Отражают ли американские военно-морские офицеры настроения исключительно высших классов?» — и кончая вопросом: «Содержатся ли американские корабли в такой же чистоте, как наш?» Во время нашей беседы для меня принесли бифштекс с яйцом, а для каждого члена комитета — большую тарелку картошки. Я обратил внимание своих собеседников на разницу в блюдах. Мне объяснили:

—  Ваше блюдо офицерское, наше — матросское.

—  Тогда зачем же вы совершали революцию? — шутливым тоном спросил я.

Они рассмеялись и сказали: «Революция дала нам то, чего мы хотели больше всего, — свободу. Мы хозяева наших кораблей. Мы сами распоряжаемся своими жизнями. У нас свои суды. Мы можем получить отпуск на берег, когда свободны от вахты. В свободное от службы время нам разрешено носить штатскую одежду. Мы не требуем, чтобы революция дала нам сразу все».

Охватившее весь мир рабочее движение основано на стремлении обеспечить народу не только необходимые жизненные блага, но и на более полном удовлетворении всех его духовных запросов. Проезжая однажды вечером по Гельсингфорсу, мы обратили внимание на то, что на улицах не было видно обычно разгуливающих там группами матросов. Вскоре выяснилась и причина столь необычного явления. Наше внимание привлекло здание, фасад и размеры которого говорили о том, что здесь находится большой современный отель. Мы вошли внутрь, а затем — в зал ресторана, откуда доносились звуки музыки. Здесь, в помещении, уставленном пальмами и сверкающем зеркалами и серебром, сидели обедающие и слушали музыку Шопена, Чайковского, которую временами сменяли звуки американского ритмического танца. Это был первоклассный отель, но вместо обычной клиентуры большого отеля — банкиров, спекулянтов, политических деятелей, авантюристов и богато разряженных дам — он был переполнен загорелыми моряками военно-морского флота Российской республики, которые чувствовали себя здесь полными хозяевами. По задрапированным залам здания ходили теперь смеющиеся, обменивающиеся шутками и спорящие между собой матросы в синих форменках.

Снаружи висела вывеска, на которой крупными буквами написано: «Матросский клуб», а ниже девиз: «Добро пожаловать, моряки всего мира». Когда он открылся, в нем насчитывалось десять тысяч членов, плативших членские взносы. Девяносто процентов его членов были грамотными. Гордостью клуба были пользовавшаяся большой популярностью читальня с периодикой, составлявшей ядро библиотеки, и прекрасный иллюстрированный еженедельник «Моряк».

При клубе имелся также «университет» с различными курсами, начиная от простых, где учили грамоте, и кончая такими, где изучались более сложные предметы. В комитете по учебным вопросам я неосторожно спросил его председателя, в каком университете он учился.

— Ни университета, ни школы я не кончал, — с сожалением ответил он. — У меня нет никакого образования, но я революционер. Мы разделались с царем, но не меньшим врагом является неграмотность. Мы и с ней разделаемся. Это единственный способ создать демократический флот. У нас демократическое управление, но большинство наших офицеров настроены отнюдь не демократически. Мы должны подготовить офицеров из рядовых.

Для работы на курсах он привлек профессоров университета, членов ученых обществ и кое-кого из офицеров.

Как же отразились на флоте эта новая дисциплина и улучшение быта матросов? Мнения по этому поводу расходились. Уничтожение старой дисциплины, утверждали многие офицеры, снизило боеспособность. Другие уверяли, что, как показали испытания в огне войны и революции, флот находится в хорошем состоянии. В качестве примера их боевого духа они приводили сражение у Моонзундских островов. Несмотря на численное превосходство немцев и имевшееся у них преимущество в скорости и дальнобойности, революционные матросы блестяще провели бой с противником. Все признавали, что они продемонстрировали исключительно высокий боевой дух.

Не вызывало никаких сомнений, что матросы гордились своим флотом. Они сознавали, что являются его полновластными хозяевами. Когда катер увозил меня с «Республики», Аверичкин, обведя широким жестом все стоящие в заливе на якоре серые корабли, воскликнул:

— Наш флот! Наш! Мы сделаем его лучшим флотом в мире. Пусть он всегда сражается за справедливость, — и, всматриваясь в нависшую над водой серую мглу. словно надеясь увидеть скрытое за красной пеленой войны, добавил: — пока мы не совершим социалистическую революцию и не покончим со всеми войнами.

В России стремительно нарастала социалистическая революция, и этим морякам суждено было оказаться вскоре в самом круговороте событий.

Часть II