И бегом к лифту.
— На свалку — телефон! — проорала я в зев мусоропровода, швырнув аппарат в черный вонючий провал. Прогромыхав по железной трубе, телефон шмякнулся о дно мусорного бака, и радость полыхнула в душе: наконец-то я отомстила ему за все несостоявшиеся разговоры. Может, сходную радость ощущают подростки, вспарывая в автобусах обивку сидений?
Что, если вспоротые сиденья в наших автобусах, трамваях и поездах — всего лишь месть юных за то, что с ними не говорили?
Вернулась в квартиру. Снова рухнула в кресло. Рядом все так же стоит пластиковый мешок с самоклейкой и ватой. И я все еще не сбросила с себя плащ.
Сижу вот, ссутулившись, и гляжу на детей моих и внуков, а они, чуть отклонясь назад в серебряных рамках портретов, гуськом надвигаются на меня. Друг за дружкой устремляются они ко мне с полки моего секретера. Шествуют один за другим нескончаемой вереницей. Глазами большими, круглыми смотрят они на меня. В глазах этих вопрос за вопросом.
Комната по-прежнему залита светом.
На лице у Ингрид укор. А три сына моих улыбаются, как положено улыбаться дельцам. Дельцам удачливым, но притом безрадостным. А у внуков вид чуть ли не испуганный. И глаза у них круглые-круглые.
Портреты разбередили мне душу, и тоска требует выхода. Или, может, это страх, гнев, растерянность?
Решимость мою им не ослабить, но чувства эти раздражают меня.
— Бедные дети, кому-кому, да только не вам меня корить. Когда вы наконец поймете, что я извелась тоской — хоть бы по телефону голос ваш услыхать, хоть бы когда-нибудь навестили меня…
Это я так со стенами разговариваю, а сама между тем вытряхиваю самоклейку на черный дубовый стол.
— С чего это вы так пялитесь удивленно? Корить меня вам не пристало. Я вас же от обузы хочу избавить. Вы не желаете меня знать. А одной мне здесь делать нечего. Так-то вот. Только не вообразите, будто я решила покончить счеты с жизнью из-за Рамона Наварро, хоть я и любила его не меньше, чем люблю всех вас. Оно, конечно, как бы ни донимали боли в суставах, птаха певчая скрашивала мне жизнь. Но отвернувшись от меня, вы этим вырыли мне могилу… так-то вот.
Я укладываю моих детей и внуков — серебром обрамленных — в пластиковый мешок. Всех вместе я уношу с собой на кухню и плотно притворяю дверь.
Залезать на стул и слезать с него в мои годы не сладко. Заделываю сперва щель в двери между комнатой и кухней. Мучительна боль в коленях — будто черти сверлят суставы зубными бурами старого образца. Но я терплю, никакой халтуры с самоклейкой не позволяю себе, знаю ведь: чем плотней я заделаю щели, тем скорей добьюсь своего.
Подле вентиляционной решетки на кухне отвалился кусок штукатурки — я всадила в дыру половину пакета ваты.
Потом я заделала решетку пленкой, и тут вдруг меня осенило: а ведь я из-за речи прощаюсь с жизнью.
Нет, друзья мои, я рассудка еще не лишилась.
Не с кем слова сказать, тишина сводит с ума. Когда глохнет речь, тебя захлестывает одиночество. Кто познал одиночество — тот вне жизни. Уж коли отдали тебя одиночеству в лапы — оно задушит тебя страхами и тоской. Мне внушило оно, что жить не имеет смысла. Дети мои этого так и не поняли. А может, и поняли, только им на меня наплевать? Короче, что есть, то есть. И нечего на меня обижаться.
Вроде бы я спокойна? Ни капли страха. Разве что чуточку любопытство щекочет. Мысль, что я от этого уже не очнусь, что никакого завтра для меня не будет, — совсем не страшит меня. Совсем напротив, в душу тихо закрадывается род умиротворяющего ожидания. Скоро все будет уже позади, я наконец-то избавлюсь от самой себя… от боли в суставах и от боли в душе. Я и вправду сама себе надоела…
Заделав все щели, сквозь которые в кухню мог бы поступить свежий воздух, я присела к столу. Вытянула ноги, слегка поболтала ими. Когда утихли судороги в икрах, взяла пластиковый мешок и растянулась у газовой печи.
Вынув из мешка все фотографии, расставила их полукругом на полу перед духовкой. Моим детям и взрослым внукам, тем, которым больше двадцати и, стало быть, они вполне могли сесть в автобус и приехать ко мне, — этим я отвела лучшие места, что называется, в первых рядах партера. А малолетних внучат, никак не повинных в том, что не навещали меня, я поставила во второй ряд. Не подумайте только, будто, умирая, я хочу, чтобы рядом была родня. Такие нежности не по мне. Но уж конечно, те, кто обнаружат мой труп, решат, что на пороге смерти я жаждала близости возлюбленных существ.
Между нами, настоящая причина в другом: просто я испытываю некоторое удовольствие, вынуждая моих близких лицезреть мою смерть, можно сказать, из первого ряда партера. Нет уж, от этого им не уйти. Пожинайте, детки милые, что посеяли, — этой истиной я нынче попотчую вас без всяких обиняков.
Мама приготовила вам угощенье, кушайте на здоровье, детки!
Не знаю даже, который час. Но уж, верно, нет еще и пяти, не то я бы уже проголодалась.
Наконец — последняя предосторожность — я пододвигаю стул к газовому счетчику и подсоединяю к трубе новый баллончик. Нельзя же, чтобы в самом разгаре действа в трубе вдруг кончился газ.
Но вот что удивительно… Повернув кран духовки, я неожиданно ощутила радость. Даже отвратительный запах газа и тот не погасил чувство счастья. Я открыла духовку. Опустилась перед ней на колени. Наполовину просунула в нее голову. Газ хлынул шипя из узких дырочек круглой трубы. Глубокий вдох, еще и еще — и запах уже не мешает. Дышу ровно. Страха все нет как нет. И голова не хмелеет.
Из-за неудобной позы у меня разболелись колени. Вынула голову из духовки. Уселась на пол — передохнуть.
Чтобы ускорить дело, взяла с пола пластиковый мешок, натянула на голову. Он болтается у меня на шее, как колпак палача.
Если навесить колпак над вытекающим газом — легче направить струю прямо в рот, да и поменьше газа без всякой пользы утечет в кухню.
Неуклюже переворачиваюсь на четвереньки и снова всовываю голову в духовку.
Газ врывается в мешок. Он приятно гудит, кажется, будто в ушах отдается песнь могучей реки. А вкуса никакого у газа нет. Стенки мешка на моем лице вздуваются и опадают, будто жабры издыхающей рыбы.
Я все еще не чувствую смерти. Голова ясная. Газ теперь уже грохочет как водопад. Грохочет, грохочет, грохочет…
Скоро уже свидимся, Блумберг, — шепчу я. Закрываю глаза. Сжимаю изо всех сил веки. Боль во всем теле стихла. Мышцы ослабли. Отвисла челюсть, стукнулась об газовую трубу в духовке. Фальшивые зубы вывалились изо рта. Ног не чувствую вовсе.
Чувства мои словно бы отмирают одно за другим — будто бы сторож обходит фабрику, отключая за цехом цех. Шум газа утих.
Может, я уже умерла? Может, я уже на другом берегу? С усилием разжав веки, всматриваюсь в черное металлическое чрево духовки. Стены ее блестят от застарелого жира.
Мелькнула смутная мысль: вдруг я уже угодила в ад и пялюсь сейчас на дьявольскую жаровню, где обречены гореть все грешники-самоубийцы? Мысль эта повергает меня в ужас. А что она просто — плод воображения, плод зубрежки закона божия в школе моего детства, — об этом в моем замешательстве я не догадываюсь.
Тут вдруг мое плечо тронула чья-то рука. Касание — легкое, как ветерок, но ужас петлей стиснул горло. Всем телом задергалась я, будто под током. Судорога с силой отбросила меня назад, и я стукнулась головой об плиту. Боль от удара пронзила череп, затем расползлась по спине. Мир вспыхнул белым пламенем, да так и застыл в белизне. Все же я не совсем умерла.
Сознаю, что рухнула на пол. Зашлась кашлем — легкие будто вывернуты наизнанку. Веки разомкнуть нету сил — словно склеенные они у меня.
Катаюсь по полу, но судороги мало-помалу стихают. Хмель медленно отпускает мозг. Что-то теплое струится по волосам и стекает на щеки. С каждым ударом сердца тело пронзает боль. С усилием разжимаю глаза. Вроде бы вижу, но не вижу пока ничего!
Гляжу-гляжу, а понимать — не понимаю. Передо мной — две черных туфельки на высоких каблуках, но без задников. Белые лодыжки без чулок. Медленно поднимаю глаза, пытаюсь выстроить мысли в рассудочный ряд. Вогнать их в привычное русло. Да только они не хотят меня слушаться.
Вижу две тонких ножки — будто лапки болотной цапли. Белая, как мел, кожа покрыта редкими черными волосками. Теплая струйка стекает со лба, оседает в уголках губ. Сглатываю. Вкус железа.
— Мама, мама, мамочка милая! Что такое вы делать, фру Блумберг?
Слова летят ко мне откуда-то сверху. И выкрикнул их кто-то другой. Словно бы кричат в квартире этажом выше и слова проникают ко мне сквозь потолок. Голос мне знаком, но не припомню, чей он.
В мозгу туман как был, так и есть, но я все же повернула голову в сторону, откуда донесся голос. Острая боль вонзилась в затылок, застучало в висках — все вокруг заволокла белая пелена.
Кажется, я снова сомлела? Но нет — сделала глубокий вдох, и белая дымка вплотную слетела к моему рту: губами я ощутила пластик. Стало быть, это пластиковый мешок свалился, закрыв мне лицо. Невероятным усилием стягиваю его с головы.
— Ужасный, ужасный, до чего плохо пахнет… Бедная фру Блумберг, у вас кровь на щеки… Боже мой, мама моя… что такое вы сделать!..
Передо мной девчонка, чье имя сам черт не выговорит. В одной руке у чужачки торт, в другой — связка ключей. Девчонка так и рыщет глазами. Зрачки у нее, что называется, бегают. У людей, которым нельзя доверять, всегда зрачки бегают, бывало, говаривал Блумберг.
Сплошная мука на ее лице, лицо это будто выжженный лес, обитель ужаса, где торчащие скулы подобны обрубкам корней, источающим боль. А девчонка-то на вид много старше, чем мне запомнилась.
По счастью, мои мысли все больше проясняются с каждым мигом.
Что она тут комедию ломает! Само собой, я старуха, но ума еще не лишилась. В груди вскипела злость. Неслыханно: как только чужачка проникла в мой дом, как очутилась тут рядом со мной? Я так распалилась, что два-три раза сглотнула прежде, чем, задыхаясь от злости, разразиться попреками: