О любви — страница 11 из 39

– Христос Воскресе! – начал было помещичьим бравым тоном Марельников и даже лихим вывертом расправил усы, собираясь целоваться, но сумерки, и томность, и бледность сразу подсекли и погасили его удаль. И тихим голосом спросил он:

– Разрешите на минуточку, Лизавета Андреевна… только справиться о здоровье.

– Спасибо! – печально ответила хозяйка. – Я здорова.

И она вздохнула.

Там, в земском кооперативе, стоя за кассой в перчатках с обрезанными кончиками пальцев, в гарусном платке на плечах, она была совсем другой. Конечно, и там она была очаровательна, но то, что здесь, – это даже чересчур.

– Изволили быть у заутрени? – совсем уж робко спросил Марельников.

– Мы же в церкви виделись, чего же вы спрашиваете?

Марельников смущенно кашлянул:

– В монастыре служба лучше, чем в соборе. Хотя в соборе дьякон преобладает.

Хозяйка в ответ только тихо вздохнула и, повернув лицо к окну, стала смотреть в прозрачное зеленое небо.

Марельников снова кашлянул:

– А я сегодня, знаете ли, проехался немножко…

Она молчала, и он прибавил уже совсем безнадежно и отчаянно:

– По-помещичьи…

И замолк тоже.

Потом она, не поворачивая головы, сказала:

– Получила вчера письмо от Клуши. Она сама ушла из труппы, так что для меня амплуа уже найти не сможет.

И снова замолчала.

Марельников притих и слушал душой ее думы.

Думала она о том, как приезжала два года тому назад фельдшерова Клуша, бывшая подруга ее по прогимназии, теперь актриса, приезжала с труппой, как заболела одна из актрис, и Клуша предложила ей, Лизавете Андреевне, попробовать свои силы. И сыграла она в пьесе «Съехались, перепутались и разъехались» горничную так хорошо, что даже сам земский начальник признавался открыто, что совсем ее не узнал. Потом труппа уехала. А Лизавета Андреевна осталась брошенная. Клуша как будто обещала… И вот два года прошло, два года.

Марельников двинул стулом, и рядом в углу что-то отозвалось звенящим стоном.

– Гитара!

Он встал и на цыпочках сделал шаг, взял гитару, сел. Тихо заговорили струны под толстыми осторожными пальцами. Запел убедительным говорком в нос:

Ты будешь, Агния, томиться,

Ты будешь ужасно страдать.

Ты будешь рыдать и молиться,

Но с любовью нельзя совладать…

И повторили струны убедительным говорком:

Нельзя совладать…

– А скажите, Лизавета Андреевна, – вдруг сказал он и замолчал, испугавшись своего громкого голоса.

Но надо было продолжать, потому что она повернула голову:

– Скажите, вы согласились бы быть женой помещика?

Она покачала головой:

– Зарыть себя навсегда в деревне? Навеки отказаться от мечты? Я знаю – жизнь актрисы тяжела. Интриги. Закулисные дрязги. Но человек, который посвятил себя искусству, должен быть выше этого. И должен быть прежде всего свободен.

Марельников встал, с шумом отодвинул стул и голосом, каким говорят в большой компании, бодрым и громким, сказал:

– Разрешите откланяться, милейшая Лизавета Андреевна… С самыми лучшими пожеланиями. Всего доброго и до скорого-с! Хе-хе!

Она проводила его до сеней, он снова расшаркался и громко застучал сапогами по лестнице.

На дворе было уже темно, а в небе ясно различалась серебряная в зеленых лучиках звезда.

Холодно!

Купцов конек задумался у крыльца, слившись с сумерками, стал тихий. Звякнул подковой по мостовой.

На повороте Марельников обернулся.

В сером домике засветилось теплым жилым оранжевым светом окошечко.

– Живет! Ну что ж! Пусть. Пусть живет…

Он тронул конька вожжей и уже бравым помещиком крякнул молодецки:

– Э, чего там, брат! На актрисах, брат, не женятся!

И, колыхнувшись на ухабе, повернул к купцову дому сдавать таратаечку.

– До будущего, значит, года? Хе-хе! До будущего…

Сирано де Бержерак

Утром обогнули маяк, и море успокоилось.

Желтое весеннее солнце сразу припекло палубу. Запахло мокрой паклей, смолой и деревом.

Из кают вылезли измотавшиеся за ночь пассажиры, щурились, радовались, рассказывали друг другу, как геройски переносили качку.

Актриса Богратова, зеленая, как плед, в который она куталась, поднялась на палубу и села спиной к солнцу – греть спину. Ее знобило после скверной ночи. Хотелось поплакать и пожаловаться – да некому.

«Не надо было ссориться с генералом. Он идиот, но во время такого ужасного путешествия был бы полезен».

Он бы раздражал ее, это верно, и делал бы все не то, что нужно. Пролил бы одеколон в чемодане и непременно внутри чемодана, чтобы перепортить все вещи. Намокла бы красная шаль и слиняла бы на розовое шелковое белье. А идиот уверял бы, что в красильне отчистят, хотя она уже сорок раз говорила ему, что такие пятна не выходят. Потом он… что бы он еще сделал? Занял бы каюту около самой топки, это уж конечно. Он иначе не может. Мигрень на всю ночь была бы обеспечена. А он пошел бы за кипятком и провалился бы в какой-нибудь люк и потом корчил бы жалобные лица, что он, мол, ни в чем не виноват.

Как подумаешь, так одиночество все-таки лучше.

Она томно вздохнула.

– Машенька! Машенька! Тру-ля-ля! – запел около нее мужской голос.

Молоденький чернобровый мичман, закинув голову, глядел на верхнюю палубу, приплясывал и делал жесты, будто играет на гитаре.

– Взгляните, Машенька, вы на меня!

Опираясь на перила тонкими загорелыми руками, смотрела на него сверху прехорошенькая румяная девушка, совсем молоденькая, в белом платье с оборочками, в чувяках на босу ногу. Голова у нее была повязана ярко-красным платочком. Она улыбалась смущенно и задорно, платочек такой был радостный на белом фоне пароходной трубы, что совсем понятно выходило, что мичман приплясывает и поет ерунду.

Машенька сложила руки рупором и закричала:

– Отвя-жи-тесь!

Пассажиры, подняв головы, смотрели на нее, улыбаясь.

– Машенька! Вы богиня нашего парохода. Все рыбы на семь миль в окружности дохнут от любви к вам. Кок говорит, что все стали тухлые. Машенька!

– Отвя-жи-тесь!

Она брыкнула ножками, сконфуженная и польщенная, и убежала.

– Кто эта барышня? – спросила Богратова.

Мичман обернулся, погасил улыбку и сказал строго:

– Дочь капитана. Мадмазель Петухова.

Потянулся обычный пароходный день. Звонили склянки, гремела цепь, тыкались по всем углам томящиеся пассажиры.

Изредка вспыхивал на верхней палубе красный платочек.

– Машенька, Машенька! – раздавалось со всех сторон.

– Славная девчонка у нашего капитана.

– А куда такую дурочку денешь? Ни денег, ни образования.

– Жаль капитана – забот столько.

Богратова, вялая и сонная, легла спать с семи часов вечера, но около часу проснулась и почувствовала, что больше не заснет.

В каютке было душно и скучно. Богратова накинула шаль на короткий ночной капотик, надела мягкие ночные туфли и поднялась на палубу.

Ночь была тихая, лунная. Пассажиров ни души. Все спали. Пароход скользил в луне и в море, весь легкий и белый.

Богратова пошла к носу. Перелезла через свернутые канаты, сваленные мешки и рогожи и вдруг там за мешками, на самом лунном припеке, увидела лежащую человеческую фигуру – руки разбросаны, голова жутко закинута назад – труп!

Богратова вскрикнула и юркнула за мешки.

– Машенька! – позвал труп. – Не бойтесь! Я беру лунную ванну и мечтаю о вас.

– Я не Машенька, – ответила Богратова, узнав голос утреннего мичмана.

Тот расхохотался.

– Глупенькая вы моя, Машенька! Капитанская моя дочка! Да я вас узнал прежде, чем вы ахнули. По дуновению юбочки вашей узнал, по ножкам быстрым и неслышным.

– Да уверяю же вас, что я не Машенька!

– Господи! Она, кажется, собирается меня интриговать! Я бы вытащил вас сюда, да мне шевелиться лень. И скоро на вахту. Машенька, я люблю вас.

Богратова завернулась плотнее в шаль и хотела уйти, но вместо того улыбнулась и села на рогожу.

– Да, я люблю вас, Машенька, но вам семнадцать лет и вы совсем, совсем глупая. Лета-то вам еще набегут, но поумнеете вы вряд ли. Беда!

– Однако! – усмехнулась Богратова. – Ловко вы с вашей Машенькой расправляетесь.

– С моей Машенькой! Да, да, вы моя. Что поделаешь! Знаю вас всего неделю, а готов хоть сейчас жениться, но как я вас покажу, такую, папеньке с маменькой? Папенька у меня адмирал, маменька дама томная, рожденная баронесса Флихте фон Флихтен. Ну как я им покажу вас, милую мою капитанскую дочку!

– Послушайте, молодой человек. Вы меня совершенно не знаете. Допустим, что я действительно Машенька. Неужели вы думаете, что за две недели можно так, до самого дна, узнать женскую душу со всеми ее возможностями?

– Хо-хо! Как моя Машенька-то заговорила! Ну подойдите ко мне.

– Нет, я не подойду, и если вы сделаете хоть один шаг ко мне, я сейчас же убегу, и все между нами будет кончено.

– Н-ну, ладно. Будем так говорить. Скажите мне – вы могли бы меня полюбить?

– Прежде всего, друг мой, любовь есть чувство иррациональное. Понимаете? Я не только не могу знать…

– Что-о? Как вы сказали? Ей-Богу, мне показалось, что это луна говорит. Проще поверить, что луна.

– Если вы будете все время издеваться, я перестану говорить.

– Не сердитесь, Машенька, но, право, мне так странно… И отчего вы не зовете меня Костей?

– Милый друг, сейчас, в этой лунной сказке, вы для меня не Костя. Вы для меня собеседник. Понимаете? Собеседник с большой буквы.

– С большой бу… Машенька, а вы не спятили?

– Не будем вульгарны, друг мой. Разве вы не чувствуете, как дрожит луна в вашем сердце? Как плещут волны морские в моем? Молчите, я прочту вам дивное стихотворение. Слушайте. «Любовь – это сон упоительный…»

И она тихо, но с пафосом прочла отрывок из «Принцессы Грезы». Прочла и замерла.

– Все? – спросил Костя.