е намереваясь нагрянуть в порховское имение и лично проверить, хорошо ли управляющий содержит на озере проруби. Те самые – для продуху рыбам.
Накануне отъезда из Москвы Петруша появился на экранах телевизоров – по трём государственным каналам и двум частным, владельцем которых был господин с зубами как противотанковые надолбы. Петруша весьма страстно говорил о Священном Государе и живописно толковал его архетип – царя и странника Одиссея. Приблизительно так: волею провидения покинув цветущую Итаку, многоумный Одиссей ушёл под кожу мира, в мифическое пространство и время, где пробыл так долго, что на родине коварные, завистливые и слабые верой властолюбцы осмелились объявить его мёртвым. Женихи, кощунственные самозванцы, внесли смуту в умы, осквернили его дом, возжелали его жену и царство, посягнули на сына-наследника. Но Одиссей, заставивший олимпийцев опасаться, что если не вернут его домой они, то вопреки судьбе он вернётся сам, не мог предать свою любовь к отечеству, к родному очагу. И он вернулся. И пролилась нечестивая кровь, и никто не спасся из врагов его, и были вознаграждены сохранившие веру в него… Цитата из первейшего классика:
Нет в многовластии блага; да будет единый властитель,
Царь нам да будет единый…
Словом, Пётр объяснил, что, поплутав под кожей мира, государь, герой и мудрец, вернулся и теперь изменники будут наказаны – жертвы неизбежны. Вышло довольно неожиданно и потому хорошо. Аплодисменты операторов.
Через час после того, как консульский поезд с блиндированным вагоном прибыл на Царскосельский вокзал, расквартированные в Петербурге гвардейские полки провозгласили Ивана императором. Он не возражал. Сенат, окружённый решительными преображенцами, утвердил неограниченные полномочия Некитаева. Разумеется, первая поздравительная телеграмма пришла из Поднебесной.
Между тем бунтовали уже и Лифляндия с Курляндией, а в Литве беспорядки грозили вот-вот выплеснуться на снег алым. Сторону Сухого Рыбака принял сенатор Домонтович, которому удалось склонить к мятежу расположенный под Митавой уланский самоходный полк Воинов Силы, традиционно набиравшийся из поляков и мадьяр, полк латышских стрелков, а также экипажи двух линейных крейсеров и четырёх эсминцев, базировавшихся в Аренсбурге на Эзеле. Некитаев словно специально ждал, пока крамола наберёт силу, – он не спешил раздавить её в зародыше, тем самым лишая себя возможности если и не поладить миром, то, во всяком случае, обойтись только малой кровью. Похоже, ему это было не нужно. Однако, когда альбинос Брылин предъявил начальникам военных округов ультиматум с требованием либо разделить судьбу страны (то есть порадеть за идеалы грядущей демократии и свободу национальных окраин), либо сдать оружие, Иван начал приводить войска к присяге – себе и неделимой России. Надо отдать армии должное – в массе своей она поверила не шпаку, штатскому клоуну, готовому в обмен на власть сеять смуту и кромсать страну, а человеку, который, блюдя интерес империи, храня её священное единство, вёл полки от победы к победе и рисковал собственной жизнью наравне с простыми солдатами. Кроме того, были и знамения (поговаривали, будто их санкционировало Василеостровское Могущество, всем составом плюс несколько могов из Охтинского и Сосновополянского Могуществ вылетевшее в Фергану, где была весьма эффективно исполнена Большая Ката). В день принятия присяги повсеместно дул южный ветер. Такого шквала не помнил никто: он дул не порывами, а нёсся сплошной душной стеной, как из сопла реактивного двигателя, – противиться этому вихрю было так же трудно, как по грудь в воде идти против течения. Стоя лицом на полдень, человек не мог дышать – ветер разрывал ему лёгкие. Тогда по всей империи, до самого Таймыра, растаял снег – ветер съел его досуха. В других землях также были явлены знаки: над Перпиньяном пролился дождь из морских ежей, в Глазго родился ребёнок, на голове у которого вместо волос, как чешуя, росли ногти, а в Санта-Барбаре кот по кличке Мейсон два часа кряду мурчал человеческим голосом. К вечеру стихии улеглись, и закат запечатал день зелёным сургучом – горизонт на западе просиял небывалым изумрудным светом.
Присягу помимо уже бунтующих частей отказались принимать войска Варшавского и Будапештского военных округов, а с ними – бригада морской пехоты Воинов Ярости, дислоцированная в Перновском уезде Лифляндии. Кроме того, в Варшаву сбежало с полдюжины офицеров Генерального штаба. Что ещё? Ах да, волновались все три финляндские губернии, однако не слишком и только в лице гражданского населения. Ко всему случились брожения по некоторым частям в Акмолинске и Самарканде, но семиреченские казаки арестовали и выпороли затейщиков – тем и закончилось. Восток не пошёл за своим консулом, хотя некоторые губернаторы открыто ему сочувствовали, а студенты, охочие до любой безурядицы, слонялись по улицам с бутылками пива и кричали сумасбродные лозунги – что-то вроде: «Да здравствует долой!» – можно поменять местами слова, но «долой» всё равно будет при козырях.
И тем не менее критическая масса набралась – 11 марта, отстояв в Исаакии молебен, император Иван Чума двинул войска на запад.
Вместе с южным ветром пришла в город ранняя весна. Нева сплавила в залив ладожский лёд, снег стаял, и волглая земля дышала тёплым паром, как прелый навоз. В сквере у Казанского, где насадили по осени молодые липы, заспанные деревца с гладкой корой и набухшими почками стояли, будто слаженные из светло-карего воска. Мощёные тротуары Литейного походили на терракотовый паркет. В небе было ясно, но солнце ещё не пекло, улицы не пылили, и людям хотелось жить долго.
– А где Пётр? – спросил Годовалов.
Они сидели в кафе «Флегетон» – фея Ван Цзыдэн, Чекаме и утробистый Годовалов. Зальчик был кукольный (рядом, за дверью, находился просторный зал с колоннами и роялем – там, как правило, устраивались литературные вечера и вывешивалась всевозможная живопись) – пять столиков, стойка и небольшой альков, где накрывали, когда гости хотели говорить приватно. Над всем этим выгибался низкий сводчатый потолок, вполне соответствуя загробному имени заведения, в котором по-прежнему собиралась питерская богема, пристрастная не столько к прозрачному, продутому эфиром вертограду, сколько к пещере, обещающей поочерёдно то вдохновенное уединение, то угар. Сейчас тут было пусто – два часа пополудни, время не клубное, – только детина с газетой и не слишком артистической наружностью в углу да подавальщица Маша за стойкой.
– Представь, теперь его очередь сидеть под арестом, – откликнулась Таня на вопрос, заданный абзацем выше. На столе было шампанское и ваза с фруктами. Таня протянула руку и сорвала с кисти матовую виноградину – после порядочной отлучки она попала в прежний милый мирок, и ей в нём было уютно.
Годовалов и Чекаме учтиво улыбнулись, приняв её слова за нескладную шутку.
– Слышали его гомерическую речь, – сообщил Чекаме. – Десять баллов по шкале Рихтера.
– Значит, не очень?
– Я прежде и восьми никому не давал, – признался Чёрный Квадрат Малевича. – Но Петрушин Одиссей – это песня. Зефир в шоколаде – умирать не надо.
– Странно, что он не привлёк ещё одну парадигму, – сказал Годовалов. – Ромул, положивший начало гражданскому образу жизни, как известно, сперва убил своего брата, а потом дал согласие на убийство Тита Тация Сабина, избранного ему в сотоварищи по царству.
– Эта фигура потребует разъяснений. – Чекаме протянул Годовалову карту вин, зная его презрение ко всякого рода шипучкам. – Ручаюсь, многие сочли бы Ромула дурным примером – подданные такого государя, опираясь на его авторитет, захотят из честолюбия или жажды власти притеснять тех, кто, в свою очередь, стал бы восставать против их собственного авторитета.
– Согласен, полемично… Тогда сами разыграем эту тему. – Годовалов поманил пальцем Машу и заказал себе кизлярского коньяку. – Послезавтра у меня эфир на втором канале – мы Ромула со всех сторон пощупаем и трезво рассудим: мол, ни один благоразумный человек ни за что не упрекнёт государя, если тот ради упорядочения царства прибегнет к чрезвычайным мерам. Дело же ясное: в вину государю всегда ставится содеянное, а в оправдание – результат. И коль скоро результат, как у Ромула, окажется добрым, то он всегда будет оправдан.
Маша принесла бутылку, и сибарит Годовалов, не церемонясь, понюхал горлышко.
– Последние лет пять, когда я пью коньяк, мне кажется, меня дурачат, – поделился он подозрениями. – Признаться, примерно то же самое я чувствую при виде эскалопа.
– Не отвлекайся, – вернул его к предмету разговора Чекаме. – Иными словами, порицания заслуживает тот, кто лютует из блажи, а не тот, кто бывает жесток ради грядущего парадиза, ради исправления царства к лучшему. Одно дело – завладеть растленной страной, дабы её окончательно испаскудить, а другое – чтобы преобразить.
– Вот-вот, именно парадиза и непременно грядущего, – пошевелил усами Годовалов.
– Мне помнится, – улыбнулась Годовалову Таня, – прежде ты держался либеральных взглядов.
– Я и теперь их держусь. Но цивилизация, которая извратила понятие еда и абстрагировалась настолько, что пришла к идее пищи вообще и вкуса вообще, так что нынешние кулинары-химики задумываются о раздельном приготовлении харча и его смака, – такая цивилизация воистину достойна гибели.
– Прости за трюизм – всё в этом мире извращается, – Таня отщипнула ещё одну виноградину, – и жизнь всякой идеи – это галерея её отражений в наикривейших зеркалах.
– Манихейство какое-то. Всё извращается, но не все извращают.
– Что ты имеешь в виду? – полюбопытствовал Чекаме.
Годовалов с нарочитым интересом посмотрел на луноликую фею:
– Да вот хотя бы Китай. Как известно, помимо конской упряжи, шпиндельного спуска и мандарината – отбора административных талантов через систему государственных экзаменов – там открыли порох и магнетизм. Однако фейерверки и магнитные рыбки так и остались для Китая игрушками, тогда как Европе они помогли сначала завоевать и ограбить весь мир, а затем легли в основу энергетики и научных представлений о мире. Если что-то и хочется сказать по этому поводу, то единственно: да здравствует Китай!