– А ты? Как твоя нога? Тебе тогда досталось в Панджшере…
– Да.… После ранения кровь залила кабину, и я всё боялся, что она что-нибудь замкнёт, и мы не долетим, а потом в госпитале заболел ещё и желтухой. Но я вернулся. Я обязан был к тебе вернуться и вернулся. Если бы не ты, я остался бы лежать в том ущелье. Знаешь, иногда мне кажется, что афганский песок до сих пор хрустит на зубах. И ещё помню небо. Серое небо, серый песок, камни, серые дома, нелепо одетые люди в широких штанах и обуви из покрышек, тусклые огоньки выстрелов, пожары, трупы. Странно, что там могло гореть? Кругом сухая глина и камни. Разве что люди…
– Не стоило тебе ездить в тот кишлак.
– Нет, я должен был увидеть.
– Ну, и что ты увидел? Была война, по нам тоже стреляли, и довольно метко, надо сказать.
Он провёл рукой по фюзеляжу.
– Да… Я помню.… Вот вмятина… и вот.… А здесь, где заплата, была пробоина. Кажется, это из ДШК.[53] Я боялся за тебя.
– Я – штурмовик. Меня трудно убить.
– А ты? Как ты? За тобой хорошо ухаживают?
Смешок. Как будто треск помех в эфире.
– Ты забыл, мне ничего не нужно. Я – экспонат. Сюда никто не ходит. Теперь я буду жить долго, если, конечно, это считать жизнью. Кто бы мог подумать? Самолёты не должны жить столько, сколько живут люди.
Он не ответил.
– Смотри, там подъехала машина. Это, наверное, за тобой?
– Да, это дочь. Мне пора. Я буду приходить к тебе.
– Иди. Я буду ждать.
– Если я долго не приду…
– Я понял. Не думай об этом, иди, она волнуется.
– Пожелай мне удачи.
Пожилой человек в потёртой шевретовой куртке неловко повернулся, подобрал трость и, прихрамывая, пошёл к выходу из маленького музея, расположенного за гарнизонным Домом офицеров.
– Я не буду оглядываться…. Я не буду оглядываться.… Это хорошая примета – уйти, не оглядываясь.
У калитки он оглянулся.
Рокировка в длинную сторону
Ночью в пустыне пронзительно холодно. Если забраться в дежурный БТР и посмотреть в прибор ночного видения, то на экране будут видны две зелёные полосы: сверху, посветлей – небо, снизу, потемней – песок. И всё. Змеи, ящерицы, ядовитые насекомые и прочая убогая и злобная живность остывают вместе с песком и ночью впадают в оцепенение. Иначе им нельзя: тот, кто выделяется, в пустыне не выживает.
Зато утром, когда из-за горизонта выкатывается шар цвета расплавленного чугуна, включается гигантская духовка и с тупостью и безжалостностью древнего, могучего механизма начинает извергать миллионы кубометров раскалённого, смешанного с песком воздуха. Камни не выдерживают и распадаются в серый, похожий на наждачный порошок, песок. Из него и состоит пустыня.
Сорок лет назад в пустыню пришли люди и построили аэродром. Я даже боюсь себе представить, чего стоило это строительство, но боевые возможности тогдашних бомбардировщиков не позволили выбрать другое место. Конечно, сначала нашли воду. Глубоко под песками лежит озеро, вода в нем скверная, солоноватая, но это – вода. Без воды в пустыне не прожить ни человеку, ни черепахе, ни даже змее, хотя змеи, вроде бы, не пьют.
Я сижу в пустой квартире и в сотый раз листаю путеводитель по Москве. Я нашёл его в заброшенной гарнизонной библиотеке. Названия московских районов и улиц звучат, как нежная струнная музыка: Разгуляй, пруд Ключики, Сокольники, Лосиный остров.… В военном городке, затерянном в пустыне, прозрачная московская осень кажется сном, который утром изо всех сил пытаешься удержать в памяти, а он тает, как льдинка и исчезает.
Городок умирает. Раньше гарнизон утопал в зелени, о деревьях и цветах заботились школьники, у каждой клумбы были свои маленькие хозяева. Теперь цветы засохли, клумбы вытоптаны, а деревья пущены местным населением на дрова. Дома офицерского состава по большей части заброшены, туда вселились аборигены, жарят на паркете мясо, от чего выгорают целые подъезды. На белых стенах издалека видны черные хвосты копоти.
Жилые квартиры можно определить по кондиционерам на окнах. Кондиционер здесь – громадная ценность, его не купить ни за какие деньги. Старенькие «бакинцы» гремят и лязгают, но в комнате с кондиционером всё-таки можно спать.
В раскалённом за день городе нет прохлады и ночью, поэтому если кондиционера нет, то приходится заворачиваться в мокрую простыню, просыпаясь оттого, что она высохла. Спать нужно на полу, который перед сном обливается водой. Некоторые спят под кроватями, уверяя, что так прохладнее.
Любой офицер, приезжающий в наш гарнизон, проходит три стадии.
Сначала он пытается стойко бороться с жарой, пылью и захолустным существованием, ведь он знал, куда едет, и ему неловко жаловаться. Потом пустыня начинает брать своё. Человек становится вспыльчивым, раздражительным, ему всё не так. Начинаются тяжёлые пьянки, походы по местным, считанным по пальцам одной руки, разведёнкам. Потом обостряются все хронические болячки или появляются новые. У многих, приехавших здоровыми и весёлыми людьми, начинает болеть сердце. Это самый тяжёлый период. Потом… Потом человек или ломается и уезжает, или остаётся… как я.
Я здесь уже четыре года, два срока. На прошлой неделе прибыл мой заменщик, скоро я сдам дела и уеду отсюда навсегда. Потом будет госпиталь в Сокольниках и пенсия.
Сегодня – моё последнее дежурство. Нет, неправильно, нельзя говорить «последнее», примета плохая. Крайнее. Командир приказал заступить оперативным дежурным. Вообще-то инженерам оперативными ходить не положено, но людей не хватает, и на утверждённый график нарядов давно уже никто не обращает внимания. Наряд каждый день собирают из тех, кто под руками и более-менее свободен.
Командир сказал: «Заступишь сегодня крайний раз, а я вечером тебя навещу». Интересно, чего ему надо? Впрочем, удивляться жарко. Придёт, расскажет. А может, и не придёт.
И вот, я сижу на КДП[54] и бесцельно смотрю по сторонам. Впрочем, глаза можно закрыть. Всё и так давно знакомо. Справа – выноса РСП, радиостанция и стол метеоролога. Слева – ободранный холодильник «Чинар», пара кресел, снятых с самолёта, и столик. На столике фарфоровый чайник, расписанный подсолнухами, пиалы и коробка с французским шипучим аспирином. Его мы пьём вместо газировки. Линолеум у входа протёрт и видны серые доски, дыра аккуратно обита гвоздями, чтобы не рвалось дальше.
Передо мной пульт с «громкими» связями, телефонный коммутатор и бинокль. Бинокль прикреплён к пульту стальным тросиком, чтобы местные не попятили. Сейчас бинокль не нужен – полётов нет, бетонное покрытие прокалено бешеным солнцем до белизны верблюжьих костей, гудрон в термостыках плит не держится, тычет, его заменили какой-то синтетикой. Слева на стоянке тихо плавятся пара транспортников и оранжевый вертолёт ПСС, справа – позиция эскадрильи истребителей-перехватчиков. Там тоже пусто, даже часовой куда-то спрятался. А напротив КДП стоят ещё четыре самолёта с зачехлёнными кабинами, громадные, серебристые, на высоченных шасси, «стратеги» Ту-95МС. Почему-то их не успели перегнать в Россию, а теперь – поздно, мы на территории чужого государства. Новые хозяева неожиданно заявили, что эти Ту-95 должны заложить фундамент военно-воздушных сил суверенного государства. Россия с этим вяло не соглашается, переговоры, как хронический насморк, то обостряются, то надолго затихают.
Острый приступ военного строительства у новых хозяев, впрочем, закончился довольно быстро. На территории советской авиабазы появился суверенный штабной барак с невразумительным флагом перед входом, с утра в этом штабе кто-то появлялся, но после обеда здание пустело, личный состав убывал в неизвестном направлении, оставляя после себя неистребимую вонь немытых тел и перегара. Штаб оставался под охраной какого-то бушмена, который каждый вечер, обкурившись, выл на Луну свои бушменские песни, обняв автомат и по-хасидски раскачиваясь. Никакими авиационными вопросами эти граждане не интересовались и к самолётам ни разу не подходили.
Вскоре, однако, среди характерных пустынных физиономий замелькала одна вполне европейская. Её обладатель старался выглядеть как можно более незаметным, но, шляясь по аэродрому, как-то невзначай подбирался к стоянке «стратегов» всё ближе и ближе. Особист, заметив англо-саксонского негодяя, почувствовал приближение настоящей оперативной работы, прекратил пить до обеда и поклялся на походном бюстике Дзержинского его извести. Немедленно был составлен план изведения, который помолодевший от возбуждения и трезвости контрик поволок на утверждение командиру.
Вникнув в суть дела, командир, однако, решил по-своему. Он вызвал начальника штаба и приказал взять стоянки под круглосуточную охрану офицерским караулом с участием лётных экипажей. Представляя скандал, который по этому поводу учинит лётно-подъёмный состав, НШ поплёлся составлять график нарядов. Пилоты, однако, отнеслись к решению командира с неожиданным энтузиазмом. Зайдя как-то в класс предполётной подготовки, НШ был потрясён редким зрелищем: лётные экипажи проверяли друг друга на знание обязанностей часового, заглядывая в книжечки УГ и КС,[55] а штурмана вычерчивали на миллиметровке схемы постов и с нехорошим блеском в глазах прикидывали зоны кинжального огня.
За право заступить в первый караул и, возможно, грохнуть супостата, сражались, как за бесплатную путёвку в Сочи. Империалисту, однако, оказался не чужд инстинкт самосохранения, потому что на аэродроме его больше никто не видел.
Солнце валится за капониры, быстро темнеет. Ночной ветерок посвистывает в антеннах, шуршит песком по стёклам. Здание КДП, остывая, потрескивает, поскрипывает, иногда, особенно спросонья, кажется, что по коридору кто-то ходит.
На магистральной рулёжке появляется командирский УАЗик. Значит, всё-таки решил приехать. Внизу щелкает кодовый замок.
– Товарищ командир, за время моего…