В 1936 году профессор д'Эрелль послал вместо себя в Мексику для организации преподавания бактериологии Николая Афанасьевича Булгакова, который справился и с этой задачей, учредив там бактериологическую лабораторию. Спустя полгода он уже читал лекции на испанском языке. Во время немецкой оккупации Франции Н. А., югославский подданный, был отправлен как заложник в лагерь около Компьена. Там он работал врачом и проявил себя необыкновенно добрым человеком, откликаясь на всякую беду. Так говорят близко знавшие его.
По окончании войны специальная американская комиссия, заинтересованная в ввозе бактериофага в США, приехала в Париж для осмотра лаборатории. Н. А. Булгаков показал американцам не только свою богатую коллекцию живых микробов, но также и работу машин, стерильно наполняющих и запаивающих ампулы бактериофага. Вопрос о ввозе этого препарата в США был решен положительно…
Иногда я представляю себе, какой радостной могла бы быть встреча братьев! Вот они идут по берегу Сены — старший и младший — и говорят, говорят без конца…
Побывать в Париже было всегда вожделенной мечтой писателя Булгакова, поклонника и знатока Мольера. Не случайно на книге первой романа „Дни Турбиных" (под таким названием парижское издательство „Конкорд" выпустило „Белую гвардию" в 1927 г.) написано: „Жене моей дорогой Любаше экземпляр, напечатанный в моем недостижимом городе. 3 июля 1928 г." В том же году М. А. сделал мне трогательную надпись на сборнике „Дьяволиада": „Моему другу, светлому парню Любочке, а также и Муке. М.Булгаков, 27 марта 1928 г., Москва." Мука — это кошка, о которой я буду упоминать еще не раз…
Но вернемся к Филиппу Филипповичу Преображенскому, или к Николаю Михайловичу Покровскому. Он отличался вспыльчивым и непокладистым характером, что дало повод пошутить одной из племянниц: „На дядю Колю не угодишь, он говорит: не смей рожать и не смей делать аборт". Оба брата Покровских пользовали всех своих многочисленных родственниц.
На Николу зимнего все собирались за именинным столом, где, по выражению М. А., „восседал как некий бог Саваоф" сам именинник. Жена его, Мария Силовна, ставила на стол пироги. В одном из них запекался серебряный гривенник. Нашедший его считался особо удачливым, и за его здоровье пили. Бог Саваоф любил рассказать незамысловатый анекдот, исказив его до неузнаваемости, чем вызывал смех молодой веселой компании.
Так и не узнал до самой смерти Николай Михайлович Покровский, что послужил прообразом гениального хирурга Филиппа Филипповича Преображенского, превратившего собаку в человека, сделав ей операцию на головном мозгу. Но ученый ошибся: он не учел законов наследственности и, пересаживая собаке гипофиз умершего человека, привил вновь созданному существу пороки покойного: склонность ко лжи, к воровству, грубость, алкоголизм, потенциальную склонность к убийству. Из хорошего пса получился дрянной человек! И тогда хирург решается превратить созданного им человека опять в собаку. Сцену операции — операции, труднейшей за всю его практику, по заявлению самого Преображенского, — нельзя читать без волнения.
Третий гениальный изобретатель — профессор химии, академик Ефросимов в фантастической пьесе „Адам и Ева" (1931 г.).
Позже я более подробно остановлюсь на этом произведении М. А. Напечатав „Роковые яйца" в издательстве „Недра", главный его редактор Николай Семенович Ангарский (Клестов) хотел напечатать и „Собачье сердце". Я не знаю, какие инстанции, кроме внутренних редакционных, проходила эта повесть, но время шло, а с опубликованием ее ничего не выходило. Как-то на голубятне появился Ангарский и рассказал, что много хлопочет в высоких инстанциях о напечатании „Собачьего сердца", да вот что-то не получается.
Мы очень оценили эти слова: в них чувствовалась искренняя заинтересованность.
По правде говоря, я слегка побаивалась этого высокого человека с рыжей мефистофельской бородкой: уж очень много говорилось тогда о его нетерпимости и резком характере. Как-то, смеясь, М. А. рассказал анекдот о Н. С. Ангарском. В редакцию пришел автор с рукописью.
Н. С. ему еще издали: — Героиня Нина? Не надо!
Но вот после одного вечера, когда собрались сотрудники редакции (помню Бориса Леонтьевича Леонтьева, Наталью Павловну Витман и милого человека, секретаря редакции Петра Никаноровича Зайцева), мне довелось поговорить с Ангарским о литературе и по немногим его словам я поняла, как он знает ее и любит настоящей — не конъюнктурной — любовью. С этого вечера я перестала его побаиваться и по сию пору с благодарностью вспоминаю его расположение к М. А., которое можно объяснить все той же любовью к русской литературе.
Как-то Н.С., его жена, очень симпатичная женщина-врач, и трое детей на большой открытой машине заехали за нами, чтобы направиться в лес за грибами. Приехали в леса близ Звенигорода. Дети с корзинкой побежали на опушку и вернулись с маслятами. Н. С. сказал: „Это не грибы!" и все выкинул к великому разочарованию ребят. Надо было видеть их вытянутые мордочки!
Мы украдкой переглянулись с М. А. и оба вспомнили "героиню Нину" и много раз потом вспоминали крутой нрав Николая Семеновича, проявлявшийся, надо думать, не в одних грибах… Погиб он, как я слышала, в сталинское лихолетье.
Приблизительно в то же время мы познакомились с Викентием Викентьевичем Вересаевым. Он тоже очень доброжелательно относился к Булгакову. И если направленность их творчества была совершенно различна, то общность переживаний, связанных с первоначальной профессией врача не могла не роднить их. Стоит только прочесть „Записки врача" Вересаева и „Рассказы юного врача" Булгакова.
Мы бывали у Вересаевых не раз. Я прекрасно помню его жену Марию Гермогеновну, которая умела улыбаться как-то особенно светло. Вспоминается длинный стол. Среди гостей бросается в глаза красивая седая голова и контрастно черные брови известного пушкиниста профессора Мстислава Александровича Цявловского, рядом с которым сидит, прильнувши к его плечу, женственная жена его, Татьяна Григорьевна Зенгер, тоже пушкинистка. Помню, как Викентий Викентьевич сказал: „Стоит только взглянуть на портрет Дантеса, как сразу станет ясно, что это внешность настоящего дегенерата!"
Я было открыла рот, чтобы, справедливости ради, сказать вслух, что Дантес очень красив, как под суровым взглядом М. А. прикусила язык.
Мне нравился Вересаев. Было что-то добротное во всем его облике старого врача и революционера. И если впоследствии (так мне говорили) между ними пробежала черная кошка, то об этом можно только пожалеть…
Делаю отступление: передо мной журнал „Вопросы литературы" (№ 3, 1965 г.), где опубликована переписка Булгакова и Вересаева по поводу совместного авторства (пьеса „Пушкин"), переписка, проливающая свет на „черную кошку". Сначала была договоренность: пушкинист Вересаев — источник всех сведений, консультант. Булгаков — драматург, т. е. лицо, претворяющее эти сведения в сценическую форму. Что же происходило на самом деле? Вначале все шло как будто бы благополучно, но вот своеобразный, необычный подход Булгакова к драматургическому образу Пушкина начинает понемногу раздражать Вересаева, и ему как писателю границы консультанта начинают казаться уже слишком узкими. Он невольно, и подчас довольно резко, вторгается в область драматурга, но наталкивается на яростное сопротивление Булгакова. Особым яблоком раздора послужил образ Дантеса.
Тон писем обоих писателей сдержанно-раздраженный, и, думается мне, горьковатый осадок остался у обоих. В конечном итоге М. А. „отбился" от нападок Викентия Викентьевича: его талант драматурга, знание и чувство сцены дали ему преимущество в полемике.
Последнее короткое письмо Вересаева датировано 12 марта 1939 года, т. е. за год до смерти М. А. Не знаю, видел ли на сцене пьесу Вересаев, но Булгаков до премьеры не дожил.
Обращаюсь опять к прерванному рассказу. Время шло, и над повестью „Собачье сердце" сгущались тучи, о которых мы и не подозревали.
„В один прекрасный вечер", — так начинаются все рассказы, — в один непрекрасный вечер на голубятню постучали (звонка у нас не было) и на мой вопрос „кто там?" бодрый голос арендатора ответил: „Это я, гостей к вам привел!"
На пороге стояли двое штатских: человек в пенсне и просто невысокого роста человек — следователь Славкин и его помощник с обыском. Арендатор пришел в качестве понятого. Булгакова не было дома, и я забеспокоилась: как-то примет он приход „гостей", и попросила не приступать к обыску без хозяина, который вот-вот должен придти.
Все прошли в комнату и сели. Арендатор развалясь на кресле, в центре. Личность это была примечательная, на язык несдержанная, особенно после рюмки-другой…
Молчание. Но длилось оно, к сожалению, недолго.
— А вы не слыхали анекдота, — начал арендатор… („Пронеси, господи!" — подумала я).
— Стоит еврей на Лубянской площади, а прохожий его спрашивает: „Не знаете ли вы, где тут Госстрах?"
— Госстрах не знаю, а госужас вот…
Раскатисто смеется сам рассказчик. Я бледно улыбаюсь. Славкин и его помощник безмолвствуют. Опять молчание — и вдруг знакомый стук.
Я бросилась открывать и сказала шопотом М. А.:
— Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.
Но он держался молодцом (дергаться он начал значительно позже). Славкин занялся книжными полками. „Пенсне" стало переворачивать кресла и колоть их длинной спицей.
И тут случилось неожиданное. М. А. сказал:
— Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю. (Кресла были куплены мной на складе бесхозной мебели по 3 р. 50 коп. за штуку).
И на нас обоих напал смех. Может быть, и нервный. Под утро зевающий арендатор спросил:
— А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневные часы!
Ему никто не ответил… Найдя на полке „Собачье сердце" и дневниковые записи, „гости" тотчас же уехали.
По настоянию Горького, приблизительно через два года „Собачье сердце" было возвращено автору…
Однажды на голубятне появилось двое — оба высоких, оба очень разных. Один из них молодой, другой значительно старше. У молодого брюнета были темные дремучие глаза, острые черты и высокомерное выражение лица. Держался он сутуловато (так обычно держатся слабогрудые, склонные к туберкулезу люди). Трудно было определить его национальность: грузин, еврей, румын — а, может быть, венгр? Второй был одет в мундир тогдашних лет — в толстовку — и походил на умного инженера.