И вот через Феодосию — к конечной цели.
В отдалении от моря — селение. На самом берегу — дом поэта Волошина.
Еще с детства за какую-то клеточку мозга зацепился на всю жизнь образ юноши поэта Ленского: „всегда восторженная речь и кудри черные до плеч." А тут перед нами стоял могучий человек, с брюшком, в светлой длинной подпоясанной рубахе, в штанах до колен, широкий в плечах, с широким лицом, с мускулистыми ногами, обутыми в сандалии. Да и бородатое лицо было широколобое, широконосое. Грива русых с проседью волос перевязана на лбу ремешком, — и похож он был на доброго льва с небольшими умными глазами. Казалось, он должен заговорить мощным зычным басом, но говорил он негромко и чрезвычайно интеллигентным голосом (он и стихи так читал — без нажима, сдержанно, хотя писатель И. А. Бунин в своих воспоминаниях (т. 9 полного собрания сочинений, стр. 425), кстати сказать, недоброжелательных по тону, говорит, что Волошин, читая свои стихи… „делал лицо олимпийца, громовержца и начинал мощно и томно завывать… Кончая, сразу сбрасывал с себя эту грозную и важную маску…" (Скажу попутно: ничего деланного, нарочитого, наблюдая ежедневно Максимилиана Александровича в течение месяца, мы не заметили. Наоборот, он казался естественно-гармоничным, несмотря на свою экстравагантную внешность).
В тени его монументальной фигуры поодаль стояла небольшая женщина в тюбетейке на стриженых волосах — тогда стриженая женщина была редкостью. Всем своим видом напоминала она курсистку начала века с Бестужевских курсов. Она приветливо нам улыбнулась. Это — Мария Степановна, жена Максимилиана Волошина.
За основным зданием, домом поэта, в глубине стоит двухэтажный дом, а ближе — тип татарской сакли — домик без фундамента, давший приют только что женившемуся Леониду Леонову и его тоненькой как тростиночка жене, которая мило пришепетывает, говорит „черефня" вместо черешня, да и сам Леонид Максимович не очень-то дружит с шипящими. Нам с М. А. это нравится, и мы между собой иногда так разговариваем.
Нас поселили в нижнем этаже дальнего двухэтажного дома. Наш сосед — поэт Георгий Аркадьевич Шенгели, а позже появилась и соседка, его жена, тоже поэтесса, Нина Леонтьевна, если память меня не подводит. Очень симпатичная женственная особа.
Приехала художница Анна Петровна Остроумова-Лебедева со своим мужем Сергеем Васильевичем Лебедевым впоследствии прославившим свое имя как ученого-химика созданием синтетического каучука.
Необыкновенно милая пара. Она — маленькая, некрасивая, но обаятельная; он — стройный красивый человек. Всем своим обращением, манерами они подтверждают истину — чем значительней внутренний багаж человека, тем добрее, шире, снисходительней он по отношению к другим людям (на протяжении всей жизни эта истина не обманула меня ни разу).
Если сказать правду, Коктебель нам не понравился. Мы огляделись: не только пошлых кипарисов, но вообще никаких деревьев не было, если не считать чахлых, раскачиваемых ветром насаждений возле самого дома Макса. Это питомцы покойной матери поэта Елены Оттобальдовны (в семейном быту называемой „Пра"). Какую радость испытала бы она, доведись ей увидеть густой парк, ныне окружающий дом. Когда я смотрю на современную фотографию дома поэта, утопающего в зелени, меня не оставляет мысль о чуде.
Итак, мы огляделись: никаких ярких красок, все рыжевато-сероватое.
„Первозданная красота", по выражению Максимилиана Александровича. Как он любил этот уголок Крыма! А ведь немало побродил он по земле, немало красоты видел он и дома и за границей. Вот он у себя в мастерской, окна которой выходят на самое море (и подумать только — никогда никакой пыли).
Он читает стихи.
Старинным золотом и желчью напитал
Вечерний свет холмы. Зардели красны, буры
Клоки косматых трав, как пряди рыжей шкуры.
В огне кустарники и воды, как металл.
(Из цикла „Киммерийские сумерки")
Мы слушаем. Мы — это Анна Петровна Остроумова-Лебедева, Дора Кармен, мать теперь известного киноработника, Ольга Федоровна Головина, я и еще кто-то, кого не помню. Но ни Леонова, ни Шенгели, ни Софьи Захаровны Федорченко, ни М. А. на этих чтениях я не видела.
Этим я напоминаю о том, что жадного тяготения к поэзии у М. А. не было, хотя он прекрасно понимал, что хорошо, а что плохо, и сам мог при случае прибегнуть к стихотворной форме.
Помню как-то, сидя у Ляминых, М. А. взял книжечку одного современного поэта и прочел стихотворение сначала как положено — сверху вниз, а затем снизу вверх. И получился почти один и тот же смысл.
— Видишь, Коля, вот и выходит, что этот поэт вовсе и не поэт, — сказал он…
…Просыпаясь в Коктебеле рано, я неизменно пугалась, что пасмурно и будет плохая погода, но это с моря надвигался туман. Часам к десяти пелена рассеивалась и наступал безоблачный день. Длинный летний день…
Конечно, мы, как и все, заболели типичной для Коктебеля „каменной болезнью".
Собирали камешки в карманы, в носовые платки, считая их по красоте „венцом творенья", потом вытряхивали свою добычу перед Максом, а он говорил, добродушно улыбаясь:
— Самые вульгарные собаки!
Был низший класс — собаки, повыше — лягушки и высший — сердолики.
Ходили на Кара-Даг. Впереди необыкновенно легко шел Максимилиан Александрович. Мы все пыхтели и обливались потом, а Макс шагал как ни в чем не бывало, и жара была ему нипочем. Когда я выразила удивление, он объяснил мне, что в юности ходил с караваном по Средней Азии.
Кара-Даг — потухший вулкан.
…И недр изверженных порывом,
Трагическим и горделивым —
Взметнулись вихри древних сил…
Такие строки у Волошина.
Зрелище величественное, волнующее. Застывшая лава в кратере — да ведь это же химеры парижской Нотр-Дам. Как сладко потянуло в эту живописную бездну!
— Вот это и есть головокружение, — объяснил мне М. А., отодвигая меня от края.
Он не очень-то любил дальние прогулки. Кроме Кара-Дага мы все больше ходили по бережку, изредка, по мере надобности, купаясь. Но самое развлекательное занятие была ловля бабочек. Мария Степановна снабдила нас сачками.
Вот мы взбираемся на ближайшие холмы — и начинается потеха. М. А. загорел розовым загаром светлых блондинов. Глаза его кажутся особенно голубыми от яркого света и от голубой шапочки, выданной ему все той же Марией Степановой.
Он кричит:
— Держи! Лови! Летит „сатир"!
Я взмахиваю сачком, но не тут-то было: на сухой траве здорово скользко и к тому же покато. Ползу куда-то вниз. Вижу, как на животе сползает М. А. в другую сторону. Мы оба хохочем. А „сатиры" беззаботно порхают себе вокруг нас.
Впоследствии сестра М. А. Надежда Афанасьевна рассказала, что когда-то, в студенческие годы, бабочки были увлечением ее брата, и в свое время коллекция их была подарена Киевскому университету.
Уморившись, мы идем купаться. В самый жар все прячутся по комнатам. Ведь деревьев нет, а значит, и тени нет. У нас в комнате не жарко, пахнет полынью от влажного веника, которым я мету свое жилье.
Как-то Анна Петровна Остроумова-Лебедева выразила желание написать акварельный портрет М. А.
Он позирует ей в той же шапочке с голубой оторочкой, на которой нашиты коктебельские камешки. Помнится, портрет тогда мне нравился.
В 1968 году мне довелось увидеть его после перерыва в несколько десятилетий, и я удивилась, как мог он мне так нравиться! Не раз во время сеансов Анна Петровна — хорошая рассказчица — вспоминала поэта Брюсова. Он говорил ей о том, что, изучая оккультные науки, он приоткрыл завесу потустороннего мира и проник в его глубины. Но горе непосвященным — возвещал он — кто без подготовки дерзнет посягнуть на эти глубины… Признаюсь, я не без придыхания слушала Анну Петровну. М. А. помалкивал. А вот сегодня, я держу в руках книгу Эренбурга „Люди, годы, жизнь" (т.т.1–2, стр.365) и читаю: „Окруженный поэтами, охваченными мистическими настроениями, он (Брюсов) начал изучать „оккультные науки" и знал все особенности инкубов и суккубов, заклинания, средневековую ворожбу". И те далекие беседы во время сеансов обретают иную окраску и иное звучание. Невольно вспоминается брюсовский „Огненный ангел"…
Из женского населения волошинского дома первую скрипку играла Наталия Алексеевна Габричевская. Внешность ее броская: кожа гладкая, загорелая, цвет лица прекрасный, глаза большие, выпуклые, брови выписанные. На голове яркая повязка.
Любит напевать пикантные песенки — я слышу иногда взрыв мужского смеха из окон нижнего этажа, где живут Габричевские. К женщинам иного плана она относится с легким презрением, называя их, как меня, например, „дамочкой с цветочками". Раз только и не надолго мы с ней объединились: на татарский праздник (байрам, рамазан?), уж не помню, в Верхних или Нижних Отузах, надев на себя татарское платье, мы вместе плясали хайтарму (и плясали плохо)… Было бы просто несправедливо, вспоминая Наталью Александровну тех лет, не перекинуть мостика в современность.
В марте 1968 года я побывала на выставке ее картин. Как это ни звучит странно, но уже в пожилом возрасте у нее „прорезался" талант художника.
Я смело могу сказать это ответственное слово, потому что рисунки ее действительно талантливы — остро сатирические, написанные в стиле декоративного примитива. Больше всего мне понравился портрет маслом актера Румнева. Он изображен в розовой рубашке и круглой соломенной шляпе, поля которой не поместились в рамке изображения. Оттого ли, что шляпа напомнила солнечный диск, оттого ли, что на картине нет ни одного теневого мазка, мной овладело ощущение горячего летнего дня.
Муж ее, Александр Георгиевич, искусствовед и поклонник красоты, мог воспеть архитектонику какой-нибудь крымской серой колючки, восхищенно поворачивая ее во все стороны и грассируя при этом с чисто французским изяществом.
В музее Изобразительных искусств им. Пушкина, в зале французской живописи, стоит мраморная скульптура Родена — грандиозная мужская голова с обильной шевелюрой. Это бюст Георгия Норбертовича Габричевского, врача, одного из основоположников русской микробиологии.