м своих предков, пока будут стремиться знать, что такое римлянин, что такое независимый человек, оставшийся свободным в мысли, желании и действии, в то время как другие гнули спину и унижались под игом Сеяна. Поистине, государство потерпело бы великую потерю, если бы ты не возродила того, который погиб за два столь прекрасные качества — красноречие и свободолюбие. Теперь его будут читать, и всегда с уважением: воспринятому в руки и в сердца людей, ему нечего опасаться состариться. Что же касается тех палачей, то скоро перестанут говорить и об их злодействах — единственном, что они оставили в памяти.
Это величие твоего духа заставляет меня забывать о слабости твоего пола, а также о выражении твоего лица, на котором сохранилась не прекращавшаяся печаль столь многих лет. Ты должна понять, что я не хочу ни подделаться под тебя, ни обмануть твое душевное настроение. Я возбудил в твоей памяти былое несчастье. Желаешь ли ты знать, как перенести и этот удар? Я показал тебе рубец прошлой, столь же страшной раны. Пусть другие действуют ласково и мягко, но я желаю начать борьбу с твоей печалью, стремлюсь остановить слезы, которые проливают — если хочешь правду-уже больше по привычке, чем от тоски, твои измученные глаза. И сделать это я хочу так, чтобы ты полюбила свои лекарства. Если же этого не случится, пусть они подействую против твоей воли. Крепко держи я своих объятиях скорбь, которая заместила тебе сына Но когда же будет ей конец? Ибо все было напрасно: смолкли уговоры твоих друзей и советы великих и близких тебе людей; научные занятия, унаследованное от отца сокровище, проходят мимо глухих ушей, напрасно стараясь внести утешение, хотя бы на короткое посвященное этим занятиям время. Даже естественное исцеляющее воздействие времени, помогавшее при наиболее тяжких утратах, и то потеряло на тебе свою силу. Прошел уже третий год, и ничто не изгладилось от первого удара: он все возобновляется и ежедневно усиливает печаль, он давностью завоевал себе права и зашел так далеко, что считает позорным тебя оставить. Все ошибки внедряются глубоко, если их не устранить с самого начала, так же и эта печаль, это несчастье, эта ярость против самой себя питается, в конце концов, своей собственной горечью, и для несчастной души боль становится извращенной радостью. Поэтому я хотел бы уже в первое время содействовать твоему исцелению; более легкими средствами мог бы я побороть силу, захваченную при ее зарождении, с большими усилиями приходится бороться против состарившегося зла. И излечение ран гораздо легче, когда они залиты свежей кровью; они позволяют прижечь себя, дают глубоко проникнуть зонду и допускают пальцы исследующего; гораздо труднее вылечить их, если они запущены и обратились в злокачественный нарыв. Теперь я не могу с уступчивостью и снисходительностью обращаться с таким неподатливым горем: его нужно сломить.
2
Я знаю, что обыкновенно, желая кого-нибудь уговорить, начинают поучениями и кончают примерами. Но иногда бывает полезно изменить это обыкновение, ибо с одними нужно обращаться иначе, чем с другими. Некоторые охотно подчиняются руководству доводам рассудка, а иным, тем, кого впечатляют славные деяния, надо напоминать имена знаменитых людей и приводить авторитетные примеры того, как свободный дух не предается отчаянию. Я хочу указать на два великих примера, принадлежащих твоему полу и твоему времени, один — женщины, которая поддалась горю, другой — женщины, которая, будучи постигнута таким же несчастьем и понеся еще бо́льшую потерю, не дала горю долго властвовать над собой и вернула чувства в их спокойное состояние. Октавия и Ливия, сестра и супруга Августа, обе потеряли своих сыновей в юношеском возрасте, имея надежду видеть их властителями. Октавия потеряла Марцелла, на плечи которого уже опирались и дядя, и тесть, которому уже передавались тяжести правления; юношу огненного духа и сильного таланта, но вместе с тем обладавшего удивительными для его возраста и положения сдержанностью и самообладанием, чуждого сладострастия и готового перенести все, что дядя на него захочет возложить или, если можно так выразиться, на нем построить. Он хорошо выбрал основание, не поддававшееся никакой тяжести. Всю свою жизнь она не прекращала слез и вздохов и не хотела слушать исцеляющих слов. Она не давала отвлечь себя от этого; думая только об одном предмете и сковав им свою душу, она всю жизнь оставалась такой же, какой была при погребении, она не хотела даже пробовать подняться, отказываясь к тому же и от всякой поддержки, презирала возможность утешиться и в отказе от слез видела новую потерю. Она не желала иметь изображение любимого сына и слышать упоминания о нем. Она возненавидела всех матерей в особенности Ливию, потому что, казалось, к сыну последней перешло обещанное ей счастье. Погруженная во мрак и одиночество, она не хотела даже взглянуть на своего брата, отвергла сочиненные к празднику в память Марцелла стихи и другие выражения сочувствия и замкнула свои уши для утешения. Уклоняясь от обычных выражений сочувствия и даже ненавидя величие и блеск своего брата, она пряталась и скрывалась. Она не снимала траурного платья даже тогда, когда ее окружали дети и внуки, обижаясь на своих, так как их цветущая жизнь напоминала ей ее потери.
3
Ливия потеряла своего сына Друза, который стал бы великим государем и уже был великим полководцем. Он проник глубоко в Германию, и римляне водрузили свои знамена там, где едва ли вообще было известно, что существуют римляне. Он, как воин, умер во время похода, причем во время болезни даже враги оказывали ему уважение и проявляли миролюбие, не смея желать того, что им, в сущности, было выгодно. Его смерть за государство сопровождалась величайшим сожалением граждан провинций и всей Италии. Так как на погребение устремились все муниципии и колонии, его тело было привезено в город триумфальным шествием. Матери не пришлось принять последнего поцелуя сына и дорогих слов из уст умирающего. На долгом пути провожала она бренные останки своего сына. Все время возбуждаемая горящей кострами Италией, она как бы неоднократно его теряла. Несмотря на это, опустив сына в могилу, она погребла вместе с ним и свою скорбь и не печалилась более, чем это полагается при смерти члена императорского дома или вообще подобает при всякой смерти. Далее, она не переставала окружать почетом имя Друза, всюду и открыто о нем напоминая, очень охотно разговаривая о нем, — ибо едва ли человек сумеет сохранять и возобновлять память о том, о ком он все время будет печалиться.
Выбери же, какой из двух примеров ты считаешь наиболее достойным хвалы; если ты хочешь следовать первому, вычеркни себя из числа живых; ты будешь чувствовать отвращение как по отношению к твоим, так и по отношению к чужим детям и, тоскуя о погибшем, будешь являться печальным предзнаменованием в глазах других матерей; ты будешь отталкивать достойных друзей как неприличных в твоем положении; тебя будет удерживать ненавистная тебе жизнь, тебя, проклинающую свой возраст за то, что он не ускоряет твоего конца. Что хуже всего и меньше всего соответствует твоей душе, известной совсем другими, лучшими качествами, — ты покажешь, что ты не хочешь жить и не можешь умереть. Если же ты будешь держаться последнего, более мягкого и умеренного примера, явленного поистине великой женщиной, грусть твоя оставит тебя и тревоги не будут больше изнурять. Ибо как глупо, видит бог, наказывать себя за свое несчастье и не уменьшать, но увеличивать свои страдания! Ты и здесь, верю, сохранишь благоразумие и достоинство, которые проявляла всю свою жизнь: и в скорби можно явить скромность. Находя радость в постоянных воспоминаниях и разговорах о нем, ты и самому этому достойнейшему юноше доставишь лучшую долю, когда он встретит свою мать веселой и радостной, как это было в жизни.
4
Я не хочу требовать от тебя выполнения более суровых предписаний — чтобы ты переносила человеческое горе с нечеловеческой силой, чтобы и в день погребения глаза матери были сухи. Я предоставляю решение самой тебе: оставь между нами вопрос о том, насколько велика и беспрерывна боль. Я уверен, что ты предпочтешь пример Юлии Августы, которую почитала как близкую подругу. Последняя в первые минуты волнения, когда скорбь была наиболее сильной и невыносимой, согласилась выслушать философа своего мужа — Арея и признавала, что он помог ей больше, чем римский народ, печаль которого не хотела смолкнуть; больше, чем Август, который едва выдерживал тяжесть, лишенный этой первой опоры, и едва не был сломлен печалью родственников; больше, чем ее сын Тиберий, сыновняя любовь которого во время этих горьких и оплаканных народами похорон заставляла ее чувствовать, что все, чего ей недостает от сыновей, — это их числа. Вот каким представляется мне начало той речи, которую он сказал этой женщине, заботливейшей охранительнице доброго о себе мнения: «До сегодняшнего дня ты, Юлия, — насколько это могу знать я, всегдашний спутник твоего мужа, ибо мне известно не только то, что происходит публично, но и затаенные движения ваших сердец, — всегда заботилась о том, чтобы в тебе не было ничего такого, что может запятнать твою репутацию. Ты старалась не только в важных вещах, но и в самых ничтожных не делать того, в чем бы тебе пришлось оправдываться перед молвой, этим многоречивым судьей великих мира. Я полагаю, нет ничего прекраснее того факта, что поставленные на высоту жизни должны прощать многое и не просить снисхождения ни в чем. Поэтому ты и тут должна сохранить свой обычай и не позволять себе ничего такого, относительно чего ты впоследствии пожелала бы, чтобы этого не случилось или чтобы случилось иначе.
5
Далее я тебя прошу и заклинаю не быть резкой и недоступной с друзьями. Ибо ты можешь себе представить, что все они не знают, как держать себя, — говорить ли в твоем присутствии о Друзе или нет. Поскольку забвение этого прекрасного юноши явилось бы обидой для него, а упоминание — огорчением для тебя. Когда мы собираемся вместе, мы прославляем его слова и деяния с изумлением, которое он заслужил; в твоем же присутствии соблюдаем относительно него глубокое молчание. Таким образом ты лишаешься величайшего удовольствия восхвалений твоему сыну, которые ты, без сомнения, хотела бы продлить на все времена, даже если бы тебе это стоило жизни. Поэтому допускай, даже вызывай разговоры о нем, не закрывай своих ушей для имени и памяти твоего сына и не считай это слишком тяжелым, следуя обычаям тех, которые в подобных случаях мирятся, как с частью горя, с необходимостью выслушивать утешения. Теперь твое внимание все обращено в одну сторону, и, забывая лучшее время, ты смотришь только туда, где хуже. Ты не думаешь о твоем общении и радостных встречах с твоим сыном, о его детском и нежном лепете, о его успехах в науках. Ты представляешь себе только настоящее положение вещей; на него нагромождаешь все, что можешь, как будто оно и так недостаточно ужасно. Не желай, молю, этой извращенной славы — слыть за несчастнейшую из смертных. И вместе с тем помни, что нет ничего великого в том, чтобы оставаться сильной при благоприятных обстоятельствах, когда жизнь протекает счастливо. Так, морско