ство, он преподавал кулинарию. Полезно здесь будет рассказать о том, как он кончил свои дни. Истратив на кухню сто миллионов сестерциев, поглотив на своих банкетах все эти царские дары и огромный бюджет Капитолия, под давлением кредиторов он вынужден был наконец проверить свои счета. Как оказалось, после всех расплат у него останется десять миллионов. И вот, решив, что жить на десять миллионов сестерциев означало бы голодать, он покончил с собой, приняв яд. Каким же сластолюбцем надо быть, чтобы десять миллионов равнялось нищете! Вот и думай, что́ человеку нужнее: много денег или хоть сколько-то ума. Один испугался того, о чем другие молятся, и ядом избавил себя от десяти миллионов. Для человека столь извращенного его последний напиток, несомненно, был наиболее целительным. Яд же он пил и ел в то время, когда не просто наслаждался, но бахвалился своими пирами, выставлял напоказ свои пороки, прививал обществу свое сластолюбие, когда побуждал подражать себе молодежь, способную учиться всему этому и без дурных примеров, вполне самостоятельно. Такова судьба тех, кто ограничивает богатство не мерилом разума, но порочным обыкновением жизни, аппетиты которой безмерны, капризы непредсказуемы. Вожделение неутолимо, тогда как природе хватает и малого. Итак, в бедности для ссыльного нет никакого неудобства. Ибо нет ссылки, связанной с такой крайней нуждой, чтобы человек не имел средств более чем сносно прокормить себя.
11
«А как же платье и дом? Разве изгнанник не будет нуждаться в них?» Верно. Однако и они понадобятся лишь для того, чтобы ими пользоваться. При таком отношении у него будет все — и кров, и платье. Потому что прикрыть свое тело ничуть не труднее, чем его накормить. Все необходимое человеку природа сделала легкодоступным. Но ему потребны обильно напитанные багрянцем одеяния, переплетенные золотом, искусно украшенные пестрыми узорами. Стало быть, не судьба, а он сам виновен в своей бедности. Возвратив ему отобранное, ты зря потратишь время: по возвращении он будет больше страдать от невозможности приобрести все, что хочет, чем страдал в изгнании, лишенный того, что уже имел. Ему нужна утварь, бьющая в глаза блеском золотых сосудов, благородное серебро, украшенное именами старых мастеров, бронза, которую делает драгоценной вожделение немногих безумцев, и толпа рабов, теснящаяся в огромном доме, и вьючные животные с раздутыми животами, тучнеющие от перекорма. Везите и ссыпайте грудами несчетное добро — вы не сможете насытить ненасытную душу. Так, никакой жидкостью невозможно унять томление, вызванное не потребностью в питье, но внутренним жаром воспаленных органов. Ибо это не жажда, а болезнь! Причем сказанное верно не только в отношении денег или еды и питья. Такова природа любого желания, если оно порождается не нуждой, но пороком. Сколько бы ты ни нагромоздил перед ним — никогда не достигнешь вершины желаний, а только очередной ступени к новым. Тот, следовательно, кто удержит себя в пределах естества, не почувствует бедности; а того, кто выходит за эти пределы, даже в полнейшем изобилии будет преследовать нищета. Необходимое найдется и в ссылке, излишнего же не доставит и царский престол. Богатыми делает людей настрой ума. Разум сопровождает нас в изгнании, и в самой угрюмой пустыне находит достаточно средств для поддержания тела, радуясь изобилию собственных благ. Деньги не оказывают на него совершенно никакого влияния, не больше, чем на бессмертных богов. То, что ценят умы неученые и слишком привязанные к телу, золото и серебро, и громадные полированные круги мраморных столешниц, — все это тянет к земле. И значит, дух, если он честен с собой и помнит о своей природе, не может этого любить, будучи сам легок, ничем не обременен и устремлен ввысь, куда он улетает, когда освободится. А до того времени, насколько позволяет медлительность членов и вся эта облекающая его тяжелым коконом плоть, он обозревает божественное быстрой и крылатой мыслью. Поэтому сослать его в принципе невозможно: свободный и родственный богам, объемлющий пространство и время, он пробегает по всему небу, посылает мысль на любое расстояние в прошлое и будущее. Это жалкое тело, стражник и темница души, влечется туда и сюда, его наказывают, грабят, его постигают болезни, Дух же свят и вечен и не подвержен насилию.
12
Не подумай, что доказывать ничтожность лишений, связанных с бедностью, я собрался при помощи чисто умозрительной проповеди философов. Те учат, что бедность тяжела, лишь если ее таковой считать. Но ведь и правда: посмотри на бо́льшую часть бедных. По их виду никак не скажешь, что они удручены или обеспокоены сильнее богачей. Подчас кажется, что они выглядят даже радостнее — потому, вероятно, что меньше вещей требует их заботы. Посмотрим теперь на людей зажиточных. Насколько часто им случается походить на небогатых! Отправляясь в далекие путешествия, они вынуждены ограничиваться небольшим багажом, а иногда, особенно если нужно ускорить путь, приходится отказаться и от свиты, отправив восвояси толпу провожатых. Много ли из своего имущества они берут с собой, отправляясь на службу? Ведь устав не позволяет держать при себе в военном лагере все эти удобные и дорогие вещи. Однако не только внешняя необходимость и особые условия равняют их с бедняками. Когда роскошь начинает им приедаться, они выбирают определенный день, в который устраивают свою трапезу на голой земле и, убрав подальше золото, пьют и едят с глиняной посуды. Странные люди: вдруг возжелать того, чего всю жизнь боятся! Насколько же затуманен их ум, как плохо они понимают, что на самом деле является благом, если удручены страхом бедности, подражая которой они развлекаются.
Обращаясь к примерам из прошлого, я стыжусь успокаивать нынешних бедняков. Ибо в наши времена привычка к роскоши развилась до такой степени, что денежное содержание изгнанников превосходит наследственное имущество древних князей. У Гомера, как известно, был один единственный раб, у Платона — трое, а у Зенона, положившего начало суровой и мужественной философии стоиков, не было ни одного. Вряд ли кто-нибудь станет утверждать, что они жили несчастливо, если, конечно, не захочет сам прослыть несчастным из-за своих слов. Менения Агриппу, который выступил посредником и установил общественное согласие между патрициями и плебеями, хоронили вскладчину на общественные деньги. Атилий Регул, сокрушавший карфагенян в Африке, писал в сенат, что с его усадьбы ушел наемный работник и некому следить за хозяйством. Сенат постановил, чтобы ведение хозяйства на ферме Регула в его отсутствие осуществлялось государствам. Так что, стыдно не иметь раба, если арендатором твоей усадьбы становится римский народ? Дочерям Сципиона назначили приданое из казны, поскольку отец им ничего не оставил: справедливо — свидетель Геркулес! — поступил Рим, отдав однократна дань Сципиону, который столько раз взимал ее с Карфагена. Счастливцами были их мужья, для которых место свекра занял римский народ. Или ты думаешь, что те, кто за актрисами пантомимы дает приданое в десять миллионов сестерциев, счастливее Сципиона, чьи дети получили от сената, их опекуна, приданое в устойчивых медных деньгах? Станут ли презирать бедность, чьи лики столь превосходны? Будет ли изгнанник сетовать на нехватку той или иной вещи, если Сципиону не хватило приданого, Регулу работника, Менению похорон и каждый недостаток был возмещен с великой честью именно потому, что возник. С такими защитниками бедность не только будет оправдана, но заслужит общую признательность.
13
Мне могут ответить: «Твоя попытка отделить лишения друг от друга искусственна. Каждое из них по отдельности перенести, пожалуй, еще можно. Но все вместе — нет! Переезд на новое место — вещь сама по себе терпимая: если ты просто куда-то переезжаешь, в этом ничего страшного нет. Можно вытерпеть и бедность, однако в том только случае, если с ней не связано бесчестье, которое, хотя бы и без всего остального, обычно до крайней степени угнетает душу». Тому, кто станет пугать меня толпой бедствий, уместно ответить следующее: «Если у тебя хватит твердости, чтобы выдержать один натиск судьбы, значит достанет сил и для других. Однажды укрепив душу, мужество делает ее неуязвимой для всех ран. Когда алчность, сильнейшая из болезней рода человеческого, отпустит свою хватку, тогда и честолюбие не станет тебе препятствовать. Когда перестанешь расценивать свой последний час как род казни, но сочтешь его не более чем соблюдением природного закона и прогонишь из своего сердца страх смерти, то никакой другой страх уже не дерзнет войти в него. Если понимаешь похоть как данную человеку не ради наслаждения, но для продолжения рода, то и все прочие вожделения пройдут мимо, не затронув тебя, недоступного этой тайной, въевшейся в самое нутро погибели. Разум повергает пороки не по одному, но все совокупно; победа будет одержана раз и навсегда». Мудрый ищет и находит все в самом себе, мнения толпы для него не существуют. Думаешь, его может смутить бесчестье? Позорная смерть еще страшнее позора. И тем не менее Сократ вошел в камеру смертников с тем же лицом, с которым он когда-то окоротил тридцать тиранов. Его присутствие очистило от позора даже само это место, ибо не может казаться позорным карцер, в котором побывал Сократ. Кто настолько слеп для правды, что думает, будто Марку Катону позорно было дважды потерпеть неудачу, не добившись сперва должности претора, а затем — консула? Опозорены были, наоборот, претура и консульство, для которых честью было то, что их добивался Катон. Презрение может коснуться лишь того, кто сам себя презирает. Унижению подпадает дух ничтожный и слабый. Но кто возносится над бурями и тягчайшими бедствиями, о кого разбиваются невзгоды, опрокидывающие других, тот несет беду на своем челе как жреческую ленту, ибо так уж мы устроены, что самое большое восхищение вызывает у нас человек, отважно встречающий несчастье. Когда в Афинах вели на казнь Аристида, встречные со стоном отворачивались, словно бы подвергнуться наказанию предстояло не справедливому мужу, но олицетворенной Справедливости. Однако нашелся один, который плюнул ему в лицо. Понимая, что на такое не способен человек с чистыми устами, старец мог бы расстроиться. Вместо этого он вытер лицо и, усмехнувшись, сказал сопровождавшему: «Объясни ему потом, что, когда зеваешь на людях, надо прикрывать рот». Так было оскорблено само оскорбление! Мне, разумеется, хорошо знакомы утверждения некоторых людей, дескать, нет ничего тяжелее позора и сама смерть кажется предпочтительнее, чем бесчестье. Отвечу им, что в ссылке, как правило, нет ничего постыдного. Упав и простершись на земле, великий человек остается великим; его не осмелятся презирать, как не осмеливаются попирать ногами руины древних святилищ. Обрушившиеся храмы чтят и считают священными не иначе, как в те времена, когда они еще возвышались.