О милосердии — страница 31 из 53

еко идущие планы, а некоторые замышляют то, что находится за пределами жизни; громадные гробницы, торжественные освящения общественных сооружений, жертвы для погребального костра, пышные похороны. Но клянусь Геркулесом, их следует хоронить, как детей, при факелах и восковых свечах.

О МИЛОСЕРДИИ

КНИГА ПЕРВАЯ

1

О милосердии, Цезарь Нерон, я решил написать, чтобы послужить тебе как бы зеркалом, показав тебя же, когда достигнешь величайшего из благ. Ведь хотя подлинная польза от праведных дел — сделать и нет достойной награды добродетелям, кроме них самих, все же поистине радостно охватывать взглядом непорочную совесть, а затем переводить его на эту несчетную массу, мятежную, неистовую, спешащую губить других на погибель себе, дай только сломать ярмо, — озирать ее и говорить: «Не я ли один из смертных заслужил быть избранным на место богов? Над племенами людей обладаю правом жизни и смерти. Власть назначить каждому его жребий — в этой деснице. Чем судьба захочет наделить — возвещает моими устами. Радость умоляющим народам и городам — в нашем отклике. Все и везде процветает лишь по моей благосклонной воле. Под рукой тысячи и тысячи мечей, готовых вырваться из ножен по моему кивку: данный мной мир сдерживает их. Какие народы искоренить, какие пересадить на новое место, каким дать свободу, у каких отнять, стать ли царю крепостным или увенчаться царским украшением, рухнуть городу или восстать, правомочен решать я. И при таком всевластии ничто: ни юношеский порыв, ни безрассудная строптивость людей, способная распалить даже ледяное спокойствие, ни сама грозная, но привычная власти необходимость, устрашая, являть славу могущества — ничто и никогда не заставило меня казнить неправедно. Спрятана, зачехлена моя сталь, тщательно берегу хотя бы и грошовую кровь; пусть ничего за душой не имеет, всякий удостоится у меня благосклонности, если зовется человеком. Жестокость держу в ножнах, но милосердие в готовности и так наблюдаю за собой, словно обязан отчетом законам, которые сам вывел из мрака бесполезности. Тронула юность одного и дряхлость другого, я простил того по величию, иного — по ничтожности; не найдя причин сострадать, себе самому оказал милость. Захоти бессмертные спросить — сегодня же отсчитаю им без убытка род человеческий». Можешь, Цезарь, смело объявить, что все, подпавшее твоей опеке, пребывает в сохранности, ничто не отнято у государства ни открытой силой, ни тайно. Властелину желанна слава безвинности, редчайшая, которой не признают ни за кем из прежних. Но твое редкое добросердечие не тратится впустую, находя признательных без лукавства ценителей. Благодарность воздается тебе: никогда отдельный человек не был столь дорог другому человеку, сколь любезен римскому народу ты — его непреходящее великое благо. Ты поднял нелегкое бремя: не говорят более о божественном Августе или о первых годах Цезаря Тиберия, не ищут примера, которому ты впредь подражал бы, помимо тебя самого, — столь образцовым находит общий вкус начатое тобой правление. Что едва ли достижимо при добросердечии не врожденном. Ибо никто не способен носить личину долго: наигранное вскоре уступает природе. Напротив, благие свойства, основанные на правде и проросшие на твердой, так сказать, почве, со временем крепнут и совершенствуются. Большому риску подвергался Рим, пока не понимали еще, в какую сторону обратятся твои природные дарования. Теперь мольбы исполнены: миновала опасность, что тебя постигнет внезапное забвение тебя самого. Чрезмерное счастье делает людей алчными; нет столь сдержанных стремлений, чтобы, получив желаемое, успокаивались. От великого — ступень к величайшему, и достигшие нечаянного питают дерзновенные надежды. Но сегодня все подвластные тебе граждане вслух признают, что счастливы, а еще — что ничего нельзя прибавить к наличным благам, кроме постоянства. К такому самому небыстрому из всех признаний побуждает многое: есть прочная, обеспечивающая изобилие уверенность в будущем; закон угрожает любому беззаконию; взгляду предстает самая отрадная форма правления, которой до предельной свободы не хватает разве что позволения погибнуть. Особенно же все, верхи и низы, восхищаются являемым тобой милосердием. Ведь прочего каждый ждет соразмерно с тем, чего заслуживает по своим обстоятельствам. Дары же милосердия у всех возбуждают одно чаяние: нет человека, настолько довольного своей безупречностью,чтобы не радовался, увидев воочию милосердие, снисходящее к человеческим оплошностям.

2

Некоторые, я знаю, думают, будто милосердие помогает негодяям, применимо уже после преступления и, единственное из достоинств, бездействует среди невиновных. Прежде всего, как медицина больным необходима, а здоровыми уважаема, так и милосердие чаемо осужденными, но чтимо и безвинными. И невиновным оно полезно не меньше, поскольку виной подчас оборачивается несчастье. Самой добродетели приходит оно на помощь. Ведь обстановка может измениться настолько, что наказанию подвергнут и похвальные дела. [Прибавь, что большинство способно исправиться при условии...] Впрочем, не подобает прощать всех подряд. Ведь если снято различие между дурными и добрыми, среди беспорядка не замедлят проявиться пороки. Нужна, следовательно, бережная избирательность, умеющая отличать доступных исцелению от безнадежных. Как неразборчивым, всеобщим, так не должно милосердие быть и усеченным: равная дикость — прощать всех и не прощать никого. Итак, мы обязаны соблюдать меру. Однако удержать равновесие трудно, а потому, случись отклониться от справедливого, пусть перевесит человечность.

3

Лучше, впрочем, изложить все в должном месте. Для начала же разделим материал на три части. Первой будет <о кротости правителя>. Вторая тема — природа и область проявлений милосердия. (Когда присутствует копирующий добродетель порок, их нельзя развести к без соответствующих признаков.) В третью очередь займемся вопросом о том, как расположить к данному свойству, как оно крепнет в душе и усваивается привычкой.

Что нет добродетели человечнее, а значит, более приличествующей людям, признает как данность не только наша школа, которая видит в человеке социальное животное, рождаемое ради общего блага, но и те, кто мыслит его целиком принадлежащим удовольствию, а все слова и поступки людей — нацеленными исключительно на личную пользу. Ведь если человек стремится к покою и досугу, следовательно, его природе наиболее соответствует добродетель, которая любит мир и удерживает руку от удара. Особенно же к лицу милосердие царю или императору. Высшая власть служит к украшению и славе, когда сила ее спасительна. Быть сильным во вред — тлетворное могущество. Величие покоится на твердом фундаменте у того, кого сознают стоящим не просто выше, но и за своих подданных, чье неусыпное попечение о жизни отдельных лиц, а равно и общем благополучии подданные каждодневно испытывают, с чьим приближением они не бросаются врассыпную, словно это злой и опасный зверь выскочил из своего логова, но, теснясь, выбегают навстречу, как на благотворное сияние солнца. Заслоняя такого вождя, не помедлят кинуться на мечи заговорщиков или вытянуть свои тела, создав ему путь к спасению по живой гати. Ночью хранят крепость его сна, в пути стоят возле, обтекают, берегут, принимают на себя встречные опасности. Не лишено основания подобное общее стремление государств и народов опекать царей, жертвуя собой и своим имуществом ради высочайшего благополучия. Нет, люди не перестали ценить себя и не впали в безумие, когда идут на сечу и тысячами рискуют головой ради одной главы, покупая многими смертями жизнь одного человека, причем нередко старого и слабого. Так все тело обслуживает душу, и хотя оно велико и прекрасно, а та пребывает, тонкая, в неизвестном месте, но руки, ноги и глаза трудятся для нее, кожный покров ее защищает, по ее приказу мы лежим тихо или носимся беспокойно. Хозяйка алчна — и мы рыщем по морю в поисках выгоды, стоит ей приказать. Тщеславна — мы ввергли десницу в пламя или по доброй воле низринулись в провал земли. Подобным же образом безмерная масса окружает одного, управляется его духом, склоняется в нужную сторону по его плану, угрожая рухнуть и расколоться под собственной тяжестью, случись разуму ослабнуть.

4

Итак, из любви к своей же безопасности выходят десятками легионы на битву ради одного единственного человека и грудью бросаются на вражеский строй, да не обратятся знамена командира вспять. Ибо человек тот — скрепа государственного порядка, животворный дух, несомый тысячами, которые сами по себе станут лишь кладью и добычей, если изъять у государства его разумную волю:

Царь невредим — и у всех единая воля,

Гибнет — и сами разрушат уклад.

Такая беда уничтожит обеспечиваемый Римом мир, обратит в руины счастье великого народа. Избегнуть же его народ способен, пока умеет сносить узду. Но если разорвет или, сорванную случаем, не даст снова надеть, тогда единство и сплетение империи разлетится на осколки и концом владычества Города станет конец его повиновения. Не диво, что к правителям, монархам и другим хранителям страны, как бы они ни назывались, люди могут испытывать привязанность более сильную, чем даже к своим близким: для нормального человека общественные дела важнее личных, стало быть, и дороже ему тот, кто воплощает собой общественный интерес. Ведь Цезарь давно сплотился с государством римским так, что их нельзя разъединить, не погубив обоих: главе потребна сила, а той — глава.

5

Может показаться, что я ушел от темы. Между тем, свидетель Геркулес, речь о самой сущности вопроса. Если доказано, что сознание — ты, а твое государство — тело, то необходимость милосердия очевидна: думают, щадишь ближнего, на деле же — себя. Милость поэтому нужно оказывать и недостойным, подобно больным органам, и если без кровопускания не обойтись, то сдерживать <руку>, чтобы разрез не был шире положенного. Как сказано, милосердие свойственно всем, но более всех красит правителей. Их силой оно спасает большее, действует на обширнейшем пространстве. Жестокость частного лица наносит посторонним ничтожный вред. Свирепость же князей хуже войны. Притом что все добродетели гармонично связаны и нельзя одну считать достойнее другой, некоторым лицам какие-то подходят больше. Величие духа пристало каждому смертному, даже тому, ниже которого ничего уже нет: что, по правде, может быть грандиознее, отважнее, чем обломить острие тяжкой участи? Однако участь благосклонная дает этому величию больше простора, и на возвышенном месте судьи оно заметнее, чем внизу среди народа. В какой бы дом ни вошло милосердие — сделает его счастливее и спокойнее. В царском же будет тем примечательнее, что гостит реже. Как в самом деле необычно, когда тот, чей гнев не встречает препятствий, с чьим грозным приговором соглашаются сами гибнущие, он, кого не посмеют прервать, а если распалится страшнее, то и умолять о пощаде побоятся, ставит сам я себе заслон, дарит благой мир своей властью, думая о ней так: «Погубить человека, преступив закон, способен кто угодно, избавить от гибели — я, и никто другой!» Высшему счастью подобает высший дух: пусть пребудет на должной высоте, а лучше еще выше, иначе « само счастье сведет на землю. Признак же такого духа — безмятежность и спокойно-пренебрежительный взгляд вниз на все обиды и оскорбления. Только женщины безумствуют в ярости; только животные, причем неблагородные, кусают и давят сдавшихся. Слон или лев опрокинет — и уйдет, а зверь дурной породы все старается добить. Дикий, непреклонный гнев наименее приличен царю: как же пребудет над тем, с кем сравнился яростью? Но если дарует жизнь, оставит достоинство заслужившим казнь, то совершит посильное истинной власти. Ибо отнимают жизнь и у вышестоящего, но дарят всегда подчиненному. Спасать — монарший удел, исключительность которого яснее подданным, когда властелин равняется с богами, по чьему благому промыслу все мы, добрые и злые, появляемся на свет. Итак, усвоив обычай богов, государь с отрадой смотрит на полезных и добропорядочных граждан, других же оставляет для полноты счета: тех ценит, этих допускает.

6

Представь, какая в нашем Городе, где течет беспрерывно по широким проездам толпа, разбиваясь о преграды быстрыми водоворотами, где в трех театрах не хватает мест, где проедают урожаи всей земли, какая тут будет глушь и пустыня, если оставим лишь тех, кого отпустит суровый судья. Многих ли следователей не заподозрят в расследуемых ими преступлениях? Многие ли обвинители свободны от вины? Также не могу отделаться от мысли, что неохотнее прощают те, кому чаще стоило бы просить о прощении. Никто из нас не чист: один грешил тяжко, многие легко, те намеренно, других подтолкнул случай или сбила с пути чужая безнравственность. Порой мы не в силах твердо держаться блага и пятнаем себя против воли, стараясь противостоять. Причем мы не просто когда-то оступились, но будем оступаться до конца своих дней. И пусть даже кто-то так прекрасно очистил свою душу, что ее уже ничем не совратить, к целомудрию он пришел через грех.

7

Заговорив о богах, уместно дать государю правило самовоспитания: пусть будет для граждан таким, каким хочет видеть богов для себя. Хорошо ли, когда божества неумолимо строги к проступкам? Полезно ли, когда в своей враждебности доводят до погибели? Да и какой царь уцелеет? Чьих конечностей гадателям не придется собирать? Поскольку, однако, благосклонные боги не спешат жечь властителей молниями за их ошибки, поставленному над людьми надо властвовать мягко, представляя, каким ему больше нравится этот мир: светлое, чистое небо или гром, и сотрясение земли, и отовсюду блеск грозовых молний? А ведь усвоенное властью тихое благозаконие радует, как прозрачный день. Грозное царствие смутно, скрыто тьмой; среда бросающихся в слепом ужасе прочь от каждого шороха сам виновник этого смятения не безопасен от удара. Частным лицам простительно упорствовать, отплачивая за свои обиды: они доступны ущербу, причиной их досады может стать несправедливость; вдобавок они боятся презрения, им кажется слабостью не поквитаться с обидчиком. Царь же, свободный в своем воздаянии, воздержавшись от мести, имеет наградой долгую славу тишайшего. Низкому сословию позволительнее махать кулаками, кричать в судах, вступать в ссоры и попускать гневу. Удар равного выдержать нетрудно. Но монаршему величию возбраняются даже сердитый тон и несдержанность в словах.

8

Слишком строго, ты полагаешь, лишать принцев вольности в речах, которой не лишены и нищие? Ты скажешь: это не власть, а рабство? Как? Разве не сознаешь, что в доступных нам вещах ты не свободен? Вольно тем, кто тихо существует в толпе, чьим талантам трудно прорваться наверх, чьи пороки в тени. Но вы — другое. Ваши дела и речи подхватывает молва, и никто не обязан радеть о славе более вас: дурная или добрая, ваша слава достигнет всех. Для тебя невыполнимо многое, что твоей милостью легко для нас. Я не боюсь ходить один в любой части Города, нет охранников, нет меча ни у бедра, ни дома. Тогда как ты во времена мира, тобой же дарованного, вынужден жить среди оружия. Тебе не скрыться от своего счастья: куда бы не отправился, оно обступает тебя, провожает огромным шествием. Таково рабство великого — невозможность стать малым. Однако эту неволю ты разделяешь с богами. Такими же крепкими узами их держит небо: спуститься вниз для них так же невозможно, как для тебя — небезопасно. Ты прикован к своей вершине. Наши передвижения заметны немногим; мы свободны выходить, возвращаться, переезжать, не привлекая всеобщего внимания. Тебе скрыться не проще, чем солнцу. Вокруг тебя сияние, на которое обращены все взоры. Думаешь, ты выходишь? Нет — восходишь! Нельзя сказать слово, чтобы его не услышали народы земли. Нельзя разгневаться, чтобы все не затрепетало. Ведь когда поражаешь кого-то, вокруг него сотрясается мир. Падение к молнии, опасное для немногих, вызывает страх у всех. Так и взыскания высших более устрашают, чем вредят. И ясно почему: люди помышляют не о сделанном, но о том, что́ способен сделать всемогущий. К тому же если частных лиц устойчивее делает терпение, итог прожитых обид, то царям лучше поддерживать свою устойчивость кротостью. Поскольку частым мщением он подавит вражду немногих, а возбудит всеобщую. Нужно, чтобы желание карать прошло раньше, чем исчезнет причина. Иначе царская жестокость, уничтожая, умножит число врагов. Срубленное дерево прорастает многими побегами, и подрезанный куст поднимается густой порослью. Так и на место отдельного казненного станут его родители и дети, родные и друзья.

9

В подтверждение приведу пример из истории твоей семьи. Божественный Август властвовал мягко — если оценивать его принципат, потому что, разделяя власть над республикой, носил меч непраздным. По исполнении восемнадцати лет, как раз твоим ровесником, он прятал кинжалы под плащами друзей, планировал убийство Марка Антония, консула того года, участвовал затем в проскрипциях. Но когда перешел уже рубеж сорокалетия и находился однажды в Галлии, ему донесли, что Луций Цинна, муж негибкого ума, злоумышляет против него. Сообщили о месте, времени и способе задуманного покушения: доносчиком был один из соучастников. Решив оградить себя жесткими мерами, Август повелел собрать приближенных на совещание. Он провел бессонную ночь: представлял, как приговорят молодого человека, ни в чем другом не провинившегося, высокородного внука Гнея Помпея. Тот, кому Марк Антоний зачитывал во время пира свой указ о проскрипциях, теперь был не в состоянии убить даже одного. Громкие вздохи чередовались с противоречивыми восклицаниями: «Как же так? Сам не свой от страха, позволю убийце спокойно гулять? Не понесет наказания тот, кто хочет мою уцелевшую в стольких междоусобных войнах, морских и сухопутных сражениях жизнь отнять сейчас, когда в землях и морях царит к мир, да еще принести ее в жертву богам?» (Так как он собирался напасть во время жертвоприношения.) Помолчит немного — и снова, еще громче, гневаясь уже не на Цинну, но на себя: «Зачем жить, если столь многие хотят твоей гибели? Где конец казням, предел кровопролитию? На меня благородная молодежь точит ножи. Подставлю горло: не стоит сохранять жизнь ценой таких потерь». Наконец жена — Ливия — прервала ото; «Позволишь женщине дать тебе совет? Сделай, как врачи: когда какое-то средство не помогает, они применяют противоположное. Суровостью ты пока ничего не добился: Сальвидиена сменил Лепид, Лепида — Мурена, Мурену — Цепион, Цепиона — Эгнаций; о других, помельче, и говорить неловко. Нынче подействуй милосердием. Прости Луция Цинну. Он разоблачен, тебе уже не навредит, а пользу твой славе принести может», Довольный тем, что нашел единомышленника, Август поблагодарил супругу, тотчас же распорядился отменить совет, пригласил к себе Цинку и, удалив из комнаты посторонних, сказал ему, севшему напротив в специально поставленное для него кресло: «Сразу прошу не перебивать. Будь добр, не выкрикивай ничего посреди моей речи: получишь довольно времени для ответа. Когда тебя, Цинна, недруга мне и по обстоятельствам, и по самому рождению, я застал во вражеском лагере, я сохранил тебе жизнь, позволил владеть наследством. Сегодня ты так благополучен, что побежденному завидуют победители. Ты просил о жреческом достоинстве, и я уступил тебе в обход многих, чьи отцы сражались в моих рядах. Ты мне обязан, и все же собрался меня убить...» Тот закричал, что это абсурд, что у него и в мыслях не было... «Мы же договорились не перебивать, — продолжил Август. — Ты, повторяю, готовишь мое убийство». Тут называет место, имена соучастников и день, описывает план действий, говорит, кому поручено нанести удар. Видя, что Цинна совершенно изобличен и молчит уже не по уговору, но признав справедливость обвинения: «Для чего, — говорит, — тебе это нужно? Хочешь сам стать принцепсом? Худо же приходится римскому народу, если тебя отделяет от императорской власти единственно моя персона. Ты ведь не способен отстоять даже собственные интересы. Вольноотпущенник недавно превзошел тебя в судебном разбирательстве. Наверное, Цезаря тебе превзойти проще! Но пусть даже я один мешаю твоим надеждам: неужто ты решил, что Павел Фабий Максим, Коссы, Сервилии, а с ними целая рать благородных, не попусту гордящихся древним именем, украшение своих родов, станет подчиняться тебе?» Не буду исписывать свиток пересказом всей его речи: известно, что он говорил больше двух часов, не торопясь сообщить о том единственном наказании, которым решил ограничиться, «Снова, — сказал он в заключении, — дарю жизнь тебе, Цинна, некогда врагу, а нынче изменнику и убийце. Пускай сегодняшний день станет началом нашей дружбы: проверим, что надежнее — мой дар или твои обещания». После чего назначил консулом, еще и попеняв ему, что не дерзнул просить. Так Август приобрел преданнейшего друга, стал даже единственным наследником Цинны, и никаких покушений больше не было.

10

Твой пращур отпускал побежденных. Не умей он прощать, лишился бы подданных. Из лагеря противников навербовал Саллюстия и Кокцеев, Деиллиев и целую когорту самых близких своих сподвижников; Вскоре Домициев, Мессал, Азиниев, Цицеронов — все лучшее в Риме приобрел милосердием. С какой сдержанностью даже Лепиду позволял жить и многие годы терпел, что он продолжает носить регалии принцепса. Только после смерти Лепида принял должность великого понтифика: хотел отличия, а не трофея. Благодаря милосердию Август уцелел, обезопасил себя и стал любезным римскому народу, чью шею своей рукой впервые подвел под ярмо. Милосердие утверждает за ним и сегодня славу, которой трудно служить владыкам при жизни. Ибо мы верим, что он — бог. И не потому, что велено верить. Мы признаем, что Август был владыкой праведным и но нраву принял имя своего божественного отца. А все благодаря тому, что даже за личные обиды, которые для правящих обычно горше причиняемых им несправедливостей, он не карал, но смеялся над хулой. Наказывая, сам казался наказанным. После обличения виновных в преступной связи с его дочерью был так далек от намерения казнить их, что, высылая туда, где нм же будет безопаснее, еще и снабдил проезжими грамотами. Вот что значит прощать: сознавая, сколь многие готовы ожесточаться вместо тебя, чтобы заслужить твою признательность чужой кровью, не просто спасти, но — охранить.

11

Таким стал Август с приближением старости. В юные же годы он накалялся, горел гневом и много совершил такого, к чему с неохотой возвращал взгляд. С твоей кротостью никто не дерзнет сравнить божественного Августа, сопоставляя с юностью старость более чем отягощенную. Да, он был мирным и милостивым, однако после того, как море при Акции багровело римской кровью, после крушения в Сицилии флотов, своего и чужого, после перузинского заклания и проскрипций. Не стану, Цезарь, определять милосердие как утомленную свирепость. Истинное милосердие не начинается с раскаяния в жестокости, на нем нет кровавых пятен. Это дающаяся легко сдержанность при полной свободе власти, любовь, обнимающая весь род человеческий и равная любви к себе, нежелание, подобно властителям прошлого, испытывать под влиянием страсти или оплошной мысли, где предел твоего произвола, но готовность самому притупить острие. В твоей, Цезарь, стране нет кровопролития, и правда твоих гордых слов — что по всему свету не пролил ни капли людской крови — тем удивительнее, что никому еще меч не вручался так рано. Милосердие, как было отмечено, есть залог не только почета, но и безопасности; украшение власти — ее надежная охрана. Почему цари, состарившись, передали царство детям и внукам, а правление тиранов было проклинаемым и недолгим? В чем разница между царем и тираном (ведь по виду и возможностям их положение одинаково), если не в том, что тирану жестокость приятна, царь же прибегает к ней лишь по веской причине и в силу необходимости?

12

«Так что же? Разве цари не казнят?» Да — как того требуют интересы общества. Узурпатору свирепость по душе. Тиран отличен от монарха делами, не именем. Ведь и Дионисия Старшего можно с полным правом поставить над многими царями, и Луция Суллу, чьи убийства остановило отсутствие врагов, ничто не мешает именовать тираном. Пусть он сложил с себя власть диктатора и снова облекся в тогу гражданина, но какой тиран и когда пил человеческую кровь так жадно, как он, приказавший перерезать одновременно семь тысяч римских граждан? В тот день он проводил заседание сената у храма Беллоны, рядом с местом, где происходила резня, и, когда до их слуха донеслись вопли тысяч поражаемых мечом людей и все ужаснулись, он проговорил: «Давайте займемся делами, отцы сенаторы; это казнят по моему приказу нескольких смутьянов». И он не лукавил: для Суллы это была горстка людей. Впрочем, Суллы коснемся после, в вопросе о том, каким должна быть степень нашего гнева по отношению к врагам, которые некогда были согражданами и в разряд врагов перешли, отъединившись от общего тела. Теперь продолжу о разительном отличии тирана от царя, состоящем именно в мягкосердечии: оружием оба равно крепки, но одному оно нужно для упрочения мира, а другому — затем, чтобы, усиливая страх, сдержать растущую ненависть. Тиран не может без внутренней тревоги видеть меч даже в тех руках, которым себя вверяет. Думая противодействовать, способствует: его ненавидят, поскольку боятся, а он, поскольку ненавидят, хочет, чтобы боялись, и думает об этой треклятой, многих низвергшей строчке: «Пускай ненавидят, лишь бы боялись», не подозревая, каким исступлением может пролиться ненависть. В самом деле, страх соразмерный сдерживает человека, но неизбывный, острый, представляющий себе запредельные вещи страх только подстегивает дерзкое безрассудство, толкает на любые поступки. Так диких зверей останавливает натянутая веревка с перьями, но если всадник начнет поражать их стрелами сзади, то рискнут повернуться и понестись на того, от кого убегали, и затопчут загонщика. Готовая на все отвага вызывается крайней нуждой. Страх должен оставлять место безопасности, обещая больше надежды и гораздо меньше бед. Если же человек никак себя не проявляет, а ему все равно угрожают, он будет готов подвергнуться опасностям, мало дорожа своей жизнью.

13

У царствующего мирно и спокойно помощники преданные, поскольку помощь их нужна для общего благополучия; воин гордится собой, видя что служит безопасности народа, и легко терпит любой труд, как если бы охранял собственного отца. А тому другому, жуткому и кровавому, даже собственная охрана служит неохотно. Никто не может располагать проворными, верными прислужниками, если использует их как машину для пыток и умерщвлений, бросает им, как зверям, людей на съедение. Положение его более бедственно и беспокойно, чем у всех им приговоренных. Ибо он боится мести людей и богов, свидетелей его злодейств, причем зашел так далеко, что стать другим уже не дано. Тем-то, помимо прочего, и плоха свирепость: она требует постоянства. Надзор над преступностью поручен преступлению; и пути назад нет. Что может быть злополучнее человека, которому неизбежно приходится быть дурным? Несчастный поистине достоин жалости. Правда, кроме него самого, жалеть его некому. Ведь грешно сострадать тому, кто употребил власть для убийств и грабежа, кому все везде подозрительно, кто даже в своем доме, прибегая к защите оружия, оружия боится и не верит ни дружеской преданности, ни почтительности детей. Когда он видит, что́ успел содеять и что́ еще предстоит, когда заглядывает в свою переполненную зверствами совесть, то часто боится смерти, но еще чаще хочет умереть, ибо самому себе ненавистен больше, чем своим рабам. Наоборот, пекущийся обо всем по мере сил и необходимости питает своей заботой даже самую малую часть государства, как часть своего тела. Он склонен к мягким мерам, выказывает крайнее нежелание прибегать к болезненным средствам, пусть даже без них нельзя обойтись. В его душе нет враждебности, ничего дикого. Его власть употреблена на благотворные, спасительные меры. Он стремится сделать ее угодной гражданам и вполне доволен собой, если сможет приобщить народ своему положению. Он говорит без высокомерия, доступен для бесед и просьб, на его лице — чем особенно располагает к себе массы народа — всегда любезность. Справедливым стремлениям потворствует, несправедливые останавливает без суровости. Такого вся страна любит, оберегает, чтит. О нем говорят между собой то же, что и при всех; при нем хотят растить сыновей, и наложенная печальным состоянием общества печать бесплодия снимается: все вправе надеяться на благодарность детей, увидевших счастливый век. Подобного правителя охраняют его благодеяния; оружие нужно ему разве что для украшения.

14

В чем, следовательно, состоят его обязанности? В том же, что и доброго отца: иногда выговаривать детям мягко, иногда угрожать, а бывает, прибегнуть и к розгам. Какой здоровый человек лишает сына наследства из-за детского непослушания? Пока терпению не положат конец повторные глубокие оскорбления, пока не будет, побоявшись наказать, бояться еще горших обид, не возьмет в руку необратимое стило. Сперва испытает множество средств, стараясь вернуть на путь добра соскользнувший, но еще колеблющийся ум. На крайнее наказание решится, лишь когда поймет, что дело безнадежно. Ни один отец не станет рубить, пока не исчерпаны лекарства. С тем же родительским терпением следует действовать императору, которого мы не из пустой лести нарекли Отцом Отечества. Остальные прозвания даем ради почета: именовали одного Великим, другого Счастливым, третьего Светлейшим, и еще сколько угодно званий уступим честолюбивому величию. Но титул Отца Отечества мы предложили, чтобы он понимал, какое приобретает право — право отца над детьми, самое щадящее и ставящее пользу детей выше своей собственной. Нескоро отец отсечет часть своего же тела и, отсекая, хочет вернуть, стонет и медлит в долгих сомнениях. Ибо злой судья подозрительно поспешен, и кара неправедная — чрезмерна.

15

На нашей памяти некто Трихон, римский всадник, засекший сына насмерть, едва не был казнен толпой: его на форуме стали колоть стержнями для письма, и закололи бы до смерти, если бы вмешательство самого Августа не остановило страшных рук отцов и сыновей. Напротив, Тарий, который своего — взятого с поличным — сына, расследовав дело, признал виновным в покушении на отцеубийство, был поддержан всеми, потому что в качестве штрафа ограничился изгнанием, причем весьма вольготным: поселил отцеубийцу в Массилии, сохранив содержание, какое тот имел до приговора. Великодушием достиг общего сочувствия: в Городе, где у любого негодяя найдется адвокат, никто не заподозрил в предвзятости суд отца, властного осудить, но неспособного ненавидеть. Данный случай дает мне возможность показать и того, кого сможешь сравнить с добрым отцом, — доброго властителя. Собираясь произвести суд над сыном, Тарий призвал на заседание Цезаря Августа. Тот пришел в дом честного человека и заседал вместе с другими как рядовой член совета. Не сказал: «Нет, это он пусть придет в мой дом», поскольку, если бы сделал так, имевшее произойти разбирательство было бы судом Цезаря, а не отцовским. После того как дело было заслушано и тщательно разобраны доказательства, приведенные юношей в свою защиту, равно как и все свидетельства против, гость попросил, чтобы голосовали письменно: он понимал, что в противном случае мнение всех совпало бы с мнением Цезаря. Прежде чем таблички открыли, он поклялся, что, захоти Тарий, человек состоятельный, сделать его своим наследником, он бы отказался. Мне возразят: он малодушно опасался, как бы не подумали, что суд был поводом осуществить давнюю надежду. Я же, напротив, думаю, что правитель, в противоположность частным лицам, обязан искать защиту от наветов не только в чистой совести, но и открыто поддерживая свою репутацию. Он поклялся, что не примет наследства. Тарий потерял тогда и второго наследника, зато Цезарь приобрел славу бескорыстия. Доказав то, о чем всегда нужно заботиться начальствующему, а именно незаинтересованность суждения, Август проголосовал за ссылку по назначению отца. Не присудил кожуха со змеями или камеры смертников, ибо думал не о том — над кем, но — с кем вершит суд. Отец, по его определению, должен выбрать наиболее мягкое наказание для юного сына, склоненного к злодеянию, причем действовавшего робко — что на грани невиновности: надо услать его из Рима подальше от отцовских глаз.

16

Вот полнота достоинства: отцы приглашают тебя на совет! Полнота доверия: назначают сонаследником непровинившимся детям! Такое милосердие подобает правителю: куда бы ни пришел, все вокруг наполняет кротостью. Никого монарх не ценит столь низко, чтобы не заметить его гибели, пусть был бы даже ничтожной частицей подвластного ему мира. Если подвластное необозримо, удобно взять пример меньшего. Принцепс повелевает своими гражданами, отец же управляет детьми, наставник — учениками, трибун или центурион — воинами. Худшим из отцов покажется тот, кто унижает детей постоянными избиениями из-за ничтожных проступков. Какого учителя сочтут достойным свободных наук — порющего до полусмерти учеников, чья память оказалась недостаточно тверда, чьи непроворные глаза задержались при чтении, или же того, кто предпочитает исправлять и учить их внушением, нравственным примером? Возьми свирепого трибуна, центуриона — получишь вполне простительное дезертирство. Разве справедливо принуждать человека к повиновению грубее и жестче, чем понуждают бессловесных тварей? Опытный объездчик не устрашает лошадь частыми ударами плети: станет пугливой и упрямой, если не поглаживать ее, подходя с лаской. Равно и охотник, приучая щенков бежать по следу или используя уже натасканных для вспугивания и преследования зверя, не угрожает им все время побоями: иначе умалит в них бойкость и подавит способности низкой боязнью. Впрочем, свободы гулять, где хотят, он им тоже не дает. Добавь тягловую скотину: эти рождены для побоев и униженного существования, но все-таки зверское обращение даже их заставит сбросить ярмо.

17

Нет животного, своенравнее человека, нет прихотливее в обращении, и ни одно не требует большей снисходительности. Нелепо краснеть от стыда, обидев в раздражении собаку или подъяремное животное, если при этом хуже всего приходится человеку под властью <человека>. Мы ведь не сердимся на болезни, но лечим их. А здесь — нездоровье души, которому требуется лечение щадящее и особенная чуткость лекаря к пациенту. Плохой врач отчаивается в исцелении. Чьему по-печению вверено здоровье всех и каждого, тот особенно обязан надеяться и не торопиться объявлять о смертельных симптомах. Не нужно ссылаться на безнадежность больного. Нужно бороться с пороками, противиться ухудшению, кому-то высказать упрек открыто, другого обмануть мягким обращением, надеясь на эффективность принятого незаметно снадобья. Постараться не только заживить рану подданного, но и шрам оставить почетный. Суровость взысканий не прославит царя: никто не сомневается, что это ему доступно. Напротив, великая слава — если удержит свою мощь, избавляя многих от гнева других и никого не жертвуя своему.

18

Мягкое управление рабами заслуживает похвалы. Даже собственность не нужно испытывать на предел ее прочности; думай лучше о том, какой предел твоей воле положен природой справедливости и добра, требующей жалеть и пленных, и купленных за деньги (а насколько законнее она требует тога же по отношению к людям свободным, благородным, уважаемым!) и обращаться с ними не как с имуществом, но как с теми, кого превосходишь только положением и над кем тебе дана власть не собственника, но опекуна. Рабам позволено искать защиты, касаясь статуи. Пусть по отношению к рабу разрешается все — есть то, что запрещено общим правом живущих по отношению к человеку.

Кто ненавидел Ведия Поллиона сильнее, чем его собственные рабы? Он откармливал мурен человеческой плотью и кровью, веля за любую обиду бросать людей в садок со страшными, как змеи, рыбами. О, достойный тысячи смертей человек, ввергавший рабов в пасть муренам, которыми собирался лакомиться, или кормивший их в своем садке именно для того, чтобы давать такой корм! Злые к слугам господа ославлены народом, ненавистны и презираемы всеми. Не иначе и неправедность царей становится известна миру, их позор, ненависть к ним остаются в веках. Но сколь предпочтительнее не родиться вовсе, нежели числиться среди рожденных всем на беду!

19

Для правящего, где бы и на каких основаниях он ни правил, нельзя представить себе украшения благовиднее милосердия. Оно тем более восхитительно и великолепно, чем выше власть, которая — согласимся — не имеет нужды вредить, если устроена по природному закону. Поскольку царское достоинство изобретено природой. Это доказывает пример многих животных, но особенно пчел: их царю отведена самая просторная комната в центральном и наиболее безопасном месте; он свободен от работы, за него работают другие; потеряв царя, все рассыпается, и они больше не слушаются одного, но заняты дракой, выясняя, кто лучший. Вдобавок и видом царь приметен, превосходит других величиной и блеском. Однако главное его отличие в другом, Пчелы очень злы и, учитывая размер их тела, невероятно задиристы. При этом они оставляют жало в ране. Царь же лишен жала. Природа решила не делать его яростным и, заботясь о нем, отняла средство мести, грозящей обойтись ему слишком дорого. Поэтому оставила царя пчел безоружным. Великий урок царствующим над людьми. Ведь природа, в привычках которой упражнять свои силы на малом, в мельчайшем создает образец великого. Стыдно будет не последовать примеру маленьких существ. Наоборот, мы должны быть характером настолько же сдержаннее их, насколько сильнее способны навредить. О, пусть бы и человек стал таким, пусть вместе с пущенной стрелой пресекался бы его гнев, пусть не мог бы причинять ало чаще, чем единожды, или заставлять силы других служить своей ненависти! Ибо ярость быстро утомится, заставь ее жечь в ущерб себе, и изливаться, рискуя гибелью. Впрочем, дающий гневу свободу в любом случае подвергает себя риску: вынужден бояться того же, чем пугает, наблюдать за каждой рукой и, даже когда никем не угрожаем, думать, что покушение готовится. Ни мгновения он не живет свободным от страха. Кому понравится выносить такую жизнь, если может безвредно и потому безопасно осуществлять права своей власти во спасение другим и ко всеобщей радости? Ошибка — думать, что царь защищен, если ничто не защищено от него. Он может купить себе безопасность лишь ценой безопасности для своих подданных. Ни к чему громоздить цитадели, укреплять обрывы неприступных скал и срезать склоны гор, огораживая себя стенами и башнями. Милосердие защищает царя в открытом поле, и его единственная неприступная крепость — это любовь граждан. Прекрасно, когда твоя жизнь угодна всем и за тебя молятся не под присмотром стражи. Когда легкое нездоровье вызывает не надежду, а страх. Более того, когда каждый самое дорогое готов отдать за спасение своего суверена: <случись что, пусть> благодаря подданным сохранит жизнь. Так, являя неизменную доброжелательность, властитель докажет, что не государство принадлежит ему, но он — собственность государства. Кто дерзнет на заговор против него? Кто не захочет и отвратить, насколько это в его силах, удары, судьбы от того, под чьей властью процветают справедливость, мир, целомудрие, безопасность, достоинство, чей народ благоденствует, обеспеченный всем. Не иначе будут смотреть на своего правителя, чем на бессмертных богов, если бы они позволили узреть себя, и мы взирали бы на них, вознося хвалы и преклоняясь. Как ты думаешь, разве не ближе всего к богам поступающий в согласии с божественной природой, властный дать лучшее, щедрый благодетель людей? Вот к чему надо стремиться, чему подражать, пребывая величайшим, дабы слыть наилучшим.

20

Император карает по двум причинам — отплачивая за вину перед собственной персоной или перед сторонними лицами. Сперва рассмотрим касающееся его самого, поскольку труднее не преступить меру, отмщая свою боль, чем давая урок другим. Излишне напоминать здесь о том, что нельзя верить всему, но следует доискиваться правды, и всегда сперва предполагать невиновность, чтобы понимали — для судьи дело так же серьезно, как для обвиняемого. Все это относится к справедливости, а не к милосердию. Теперь же хотим убедить властителя не попускать чувствам, ущерб которым доказан, и если нет риска, то отменить, а если все-таки есть — ослабить наказание, проявив готовность скорее извинять провинности перед собой, чем перед другими. Ибо как великодушный человек щедр не за чужой счет, но отдает нужное для себя, так и милосердным назову не того, кому легко прощать чужие обиды, но способного сдержать буйство, подстрекаемое личным мотивом. Такой человек понимает, что великой душе свойственно сносить несправедливости, именно когда она обладает высшим могуществом, и нет ничего достославнее гордости правителя, ущемленной безвозмездно.

21

Возмездие преследует две цели: успокаивает обиженного и обеспечивает ему безопасность в будущем. Принцепс находится слишком высоко, чтобы нуждаться в подобном утешении, сила же его настолько велика и очевидна, что не требуется укреплять ее, унижая других. Если подумать, его ведь удручают и тревожат только нижестоящие. Значит, когда видит некогда равных себе в положении более низком, он уже достаточно отомщен. Царя убивали и раб, и змея, и стрела. Но никто не спас, если не стоял выше спасаемого. Принципе обязан поэтому с предельным великодушием использовать данное Небом право казнить и миловать. Особенно в отношении тех, кого однажды видел на <одной с ним> вершине. Если он усвоил такой склад мысли, то, считай, уже отомстил им, причем со всей жестокостью. Ведь обязанный кому-то жизнью, по существу, перестал ей располагать. Низвергнутый с высоты к стопам врага, он ждет приговора себе и своему царству, утверждая своей жизнью славу своего спасителя. Невредимый, он доставит больше чести, чем будучи устранен от глаз. Так он все время остается наглядным свидетельством добродетели другого. А в триумфальном шествии его проведут — и вот он исчез. Но вернуть побежденного на трон, с которого тот был низвергнут, — значит многократно преумножить общее уважение, взяв от побежденного царя единственное — славу. Таков подлинный триумф, победа выше самой победы — доказать, что не нашел у побежденных ничего достойного победителя. В отношении рядовых граждан, малоизвестных и незнатных, требуется действовать тем умереннее, чем ниже способный их мучать. Каких-то охотно пожалеешь, других побрезгуешь наказывать и в целом будешь удерживать руку от них, как от маленьких существ, которые при своей малости способны запачкать того, кто их давит. Кроме того, когда к чьей-то судьбе, спасению или наказанию приковано внимание всех, следует использовать возможность и сделать свое милосердие общеизвестным.

22

Перейдем к несправедливости, причиненной другим. Карая за нее, закон стремится к троякой цели, которую и правитель обязан иметь в виду: исправить самого наказуемого, улучшить прочих, наказывая этого, и, наконец, искоренив зло, защитить все общество от опасности. Самих скорее исправишь умеренным взысканием: будут сознательнее, если не отнимать всего. Никто не трудится сохранять достоинство, когда оно совершенно потеряно; род безнаказанности — не иметь ничего доступного наказанию. Исправлению же нравов более способствует воздержанность в применении взысканий. Ибо нарушение становится нормой, когда нарушителей много, и приговор не столь тяжек среди толпы осужденных. Слишком часто практикуемая суровость перестает вызывать доверие, теряя тем самым свое главное лечебное свойство. Добрые нравы властелин прививает народу, побеждая пороки терпимостью. Нет, он не попускает порокам, но ему неприятно, почти больно прибегать к исправительным мерам. Так само милосердие правящего сделает прегрешения постыдными: кара видится гораздо более строгой, если карает человек мягкосердечный.

23

Помимо того, ты заметишь, что чаще совершаются именно те преступления, за которые чаще наказывают. Твой отец за пять лет зашил в кожух больше отцеубийц, чем было, по нашим сведениям, зашито за все прошедшие века. Дети намного реже дерзали на нечестивейшее из злодеяний, пока против него не было особого закона. Наши дальние предки, умудренные знанием человеческой природы, с великой мудростью решили, что лучше законодателю обойти вниманием это зло, словно бы оно было невозможным и недоступным ничьей дерзости, нежели, определяя наказание, показать, что преступление вероятно. Вышло, что отцеубийцы появились вместе с законом об отцеубийстве. Преступление было подсказано наказанием; о сыновней почтительности забыли, с тех пор как видим кожухи чаще крестов. В стране, где наказывают редко, существует негласный договор о добропорядочности и людей прощают как бы ради общего блага. Если общество считает себя честным, таким оно и будет. Больший гнев вызовут отступающие от норм, когда все видят, что таковых немного. Опасно, поверь мне, показывать обществу, насколько в действительности дурных больше.

24

Некогда в сенат было внесено предложение, чтобы рабы отличались от свободных платьем. После обнаружилось, чего пришлось бы опасаться, начни наши рабы нас пересчитывать. Та же угроза, будь уверен, возникнет, если никого не прощать: быстро станет понятно, насколько перевешивает худшая часть общества. Частые казни так же постыдны для правителя, как для врача — частые похороны. Доброму командиру повинуются быстрее. Люди от природы упрямы, хотят поступать наперекор приказу. Правильнее манить их за собой, чем тянуть. Так же как благородные, чистых кровей кони лучше повинуются нестрогим удилам,так и законопослушание по своей воле идет за милосердием и всеми признается благом, достойным общественного попечения. Итак, этим путем преуспеешь скорее.

25

Жестокость есть зло, меньше других отвечающее человеческому естеству и не подходящее мягкому характеру человека. Животная ярость — радоваться кровавым ранам; так, отбросив человечность, люди превращаются в лесных зверей. В чем разница, спрошу тебя, о Александр, бросить Лисимаха льву или своими зубами разорвать его? Твоя это пасть, твоя хищность! Как ты, должно быть, хотел сам иметь когти и челюсти, способные грызть человечье тело! Тебя уже не просят, чтобы рука, несущая верную смерть близким, принесла кому-то спасение, чтобы неистовый дух, не пресыщаемый бедами народов, насытился кровавыми убийствами: в твоем случае милосердием называется выбрать для своего друга палача из числа людей. Особенно отвратительной свирепость делает как раз то, что, выйдя за черту принятого, она переходит и границы общечеловеческого, изыскивает новые виды казни, призывает умы для изобретения орудий, которыми можно разнообразить и продлевать мучения, испытывает удовольствие от человеческих страданий. Тяжкая душевная болезнь жестокосердого достигает предела безумия именно в тот момент, когда его порок переходит в страсть и ему начинает нравиться убивать людей. За таким вождем идут по пятам готовый заговор, меч и яд: он должен опасаться столь многого, сколь многим сам опасен. И он не видит выхода: здесь — происки частных лиц, там — общая смута. Невеликое, затронувшее кого-то одного зло не приводит еще в движение целые города. Но если станет неистовствовать везде и угрожать всем, то отовсюду примет удары. Мелких змей не замечают, не ловят всем народом. Но когда какая-нибудь вырастает больше обычных размеров и превращается в чудовище, заражает источники ядовитой слюной, жжет дыханием и давит все вокруг себя, тогда на нее направляют баллисты. Маленькому беззаконию удается обманывать и убегать от суда, но с крупным все воюют сообща. Так, и один заболевший не вызовет испуга даже в своем доме, но если по частоте смертей ясно, что разразился мор, то крутом слышен крик, видно бегство, восстают на самих богов. Заметят пожар в каком-то одном доме — семья и соседи принесут воду и зальют огонь. Но на борьбу с распространившимся и охватившим множество домов пламенем выходит население нескольких районов города.

26

Жестокость частных лиц отмщалась руками рабов, причем сознававших неизбежность креста. Что уж говорить о жестоких тиранах, на которых ополчались народы и племена, в гневе за совершенное или в страхе перед будущим злом. Случалось, что на таких нападала их собственная стража, обращая против них те вероломство, порочность и беспощадность, которым от них же и научилась. Чего еще ждать от тех, кого сам научил дурному? Бесстыдство не долго будет повиноваться, греша в указанных ему пределах. Но представь не угрожаемую ничем жестокость. Каким будет ее царство? Повсюду горе, испуг, смятение. Даже радостей жизни боятся. На пиры идут в страхе сказать под хмельком что-то неугодное. Сидя на представлениях, дрожат, как бы не дать повод к обвинениям и страшному приговору. Пусть тратятся огромные средства, праздники устраиваются с королевским размахом, с привлечением прославленных мастеров, — кому понравится смотреть игры из камеры смертников? Боги милостивые, что же это за беда — убивать, мучать, наслаждаться звоном цепей и рубить согражданам головы, везде потоками лить кровь, одним своим видом пугать и гнать! Не иной была бы жизнь под властью львов и медведей или если царствовать над нами поручили бы змеям и другим самым вредоносным животным. Впрочем, эти существа, лишенные способности мыслить и осуждаемые человеком за лютый нрав, своих обычно не трогают. Дикие звери не боятся зла от сродников. А лютость тех людей даже свойство́ не останавливает, и на друзей набрасываются столь же яростно, по мере практики <все меньше> отличая своих от чужих. Змеиным извивом он перекидывается от убийств отдельных лиц к уничтожению народов, полагает могуществом поджигать дома и пускать под плуг древние города. Велеть казнить одного-двух для него уже не по-царски: подняв на меч целую артель несчастных, считает жестокость удовлетворенной по достоинству.

Но счастье, как уже говорилось, в том, чтобы многим дарить спасение, возвращая к жизни с порога смерти. Счастье — милосердием заслужить гражданскую корону. Нет диадемы достойнее звания принцепса, и прекраснее этого венца — «За спасение граждан» — не будет ни доспех врага, совлеченный победителем, ни испачканные кровью колесницы варваров, ни военные трофеи. Спасать людей во множестве и на глазах у всех — вот власть божественная, а убивать всех без разбора — это власть поджога и разрушения.

КНИГА ВТОРАЯ