О Милтоне Эриксоне — страница 23 из 47

Это давняя идея Грегори Бейтсона: невербальное поведение есть не просто отражение натуры пациента, а в некотором роде команда. Увидеть это было крайне трудно. Эриксон в этом от­ношении был очень “межличностен”. Все, что пациенты дела­ли при общении с ним, он воспринимал как сообщение. А мы это воспринимали как: “Какой интересный человек!” — и как- нибудь еще, в том же духе.

У.: Нам полагалось взаимодействовать.

Х.: Верно. Мы часто спорили с ним о том, было ли что-то межличностным или нет. Но на том уровне он был абсолютно межличностным.

Мы спорили с ним по поводу симптомов у жены — являлись ли они адаптацией к мужу, у которого была такая же или похо­жая проблема. И он часто, по крайней мере поначалу, в начале 60-х, описывал симптомы как независимый феномен — а лечил супругов, как будто все было наоборот. И это тоже убивало нас. Его терапия была межличностной, тогда как его теория та­ковой не являлась.

У.: У него была способность оставаться верным своим идеям, если вы пытались обсуждать их или даже желали затеять дискус­сию. Так было, когда мы развенчали его идею о сходстве между поведением шизофреника и поведением человека в трансе. Он, я помню, твердо стоял на своем, как и в других вопросах, ко­торые я обсуждал с ним в последующие годы.

Как-то, прочитав кое-что из Карлоса Кастанеды, я написал Милтону: “Интересно, встречался ли Кастанеда с Вами? Кажет­ся, в образе Дона Хуана есть нечто, напоминающее Вас”. И он прислал мне довольно раздраженный ответ: “Совершенно точно нет, и нет никакой связи”.

Х.: Очень многие сейчас воспринимают Эриксона как культо­вую фигуру, как гуру, возможно, из-за немощи его последних лет. Когда мы с ним познакомились, он был молод и энерги­чен, и уделял колоссальное внимание контролю за голосом, ре­чью, движениями тела и тому, как вы используете все это в те­рапии. И мне было так грустно, когда в старости он утратил контроль над своей речью и своими движениями. Было щемяще стыдно.

Помню, как я однажды сказал, что хочу его заснять. Я хо­тел установить камеру у него в кабинете. Но он отказывался, говорил, что не хочет, чтобы его запомнили стариком, не способным толком говорить и лечить. Потом он все же согла­сился, и вот сегодня люди знают его в образе старика — к стыду нашему.

У.: К счастью, кое-что осталось и от более раннего периода.

Х.: Удача и то, что он мог работать так же хорошо, как и раньше, несмотря на все свои недомогания. Люди, посетив­шие его, говорили: то, через что он прошел, просто неверо­ятно.

У.: В некотором смысле это было отражением всей его карье­ры. Он всегда был человеком, делающим дело, несмотря на бесконечные болезни.

Х.: Всю свою жизнь. И он любил в каждом своем рассказе упомянуть: “Я тоже бывал в подобном непреодолимом положе­нии”.

У.: Да. И ты уже знал, что за этим последует: “А вот, как я совершил невозможное”.

Х.: Именно так он любил представлять любой случай. Он на­зывал его непреодолимым, а затем показывал решение. И ре­шение казалось столь очевидным... после того как он его при­нял.

Помнишь случай с заторможенной Эни, о котором он нам рассказывал? У нее были приступы удушья и сердцебиения пе­ред тем, как ложиться спать. Так он разговаривал с ней обо всех предметах в ее спальне — туалетном столике, портьерах... И затем сказал: “Конечно же, там есть и ковер”. “Вы не упомя­нули кровать”, — сказал я. Он ответил: “Сказав “Конечно же, там есть и ковер”, я упомянул о кровати. Когда ты говоришь: “Конечно же, там есть и ковер” — ты упоминаешь о кровати, не упоминая о ней”. И в очередной раз, как только он дал объяснения, все стало настолько очевидным, насколько до это­го было неясным.

У.: Да, и опять, если чему-то придается слишком большое значение, этому легче сопротивляться. А он вкладывал идеи в мозги окольным путем, и сопротивляться эти идеям было слож­но, ведь он, собственно, ни на чем и не настаивал.

Х.: У него был способ вовлекать вас в гипноз, говоря лишь начало какой-либо фразы и заставляя вас самих закончить ее.

Когда вы договариваете начатую им фразу, вы становитесь учас­тником действа. Или другой вариант — вы завершаете начатое им дело.

У.: Каждый обращает больше внимания на то, что говорит сам себе, чем на то, что говорит ему другой. Поэтому он начи­нал, а вы заканчивали сообщение, тем самым передав его само­му себе. И ты был вынужден воспринимать все всерьез.

Х.: Существует фильм 1964 года, в котором он гипнотизирует пятерых женщин. Там есть кусок, о котором нам стоит вспом­нить, так как, если я прав насчет того, что он делал, — а я говорил с ним об этом позже и уверен, что он согласился — это пример самого межличностного гипноза, который я когда-либо видел. Он говорит одной из женщин: “Меня зовут Милтон. Моя мать дала мне это имя. Это имя легко писать”.

Когда я смотрел этот фильм, было очевидно, что он ведет себя как ребенок. Рассказывая о регрессии, он часто говорил, что, когда возвращает клиента в детство, сам он туда не попа­дает. Клиент должен воспринимать его кем-нибудь вроде учите­ля. А в данном случае, я думаю, он сам напустил на себя “дет­скость”, и женщине, чтобы присоединиться к нему, тоже при­шлось стать ребенком. То есть он вызвал у нее регрессию, рег­рессировав сам. Не думаю, чтобы ты встречал что-нибудь более межличностное, чем такой стиль работы.

У.: Я часто замечал, что его наиболее простые с виду приемы требовали очень тщательного разбора, чтобы докопаться до их сути.

Х.: Он, должно быть, на протяжении всех этих лет рассказал нам сотни случаев, обучая нас думать “так же просто”, как сам это делал.

У.: Да, у него в голове был невероятный запас случаев из практики.

Х.: Он обращался к примерам, о чем бы ни говорил. У него было их так много. Его наблюдения и диагностика были очень сложны. Простыми были интервенции.

У.: И становились все проще и проще.

Х.: Думаю, что с возрастом он делал их более экономными. А эффективность его работы возрастала.

С возрастом он становился все более склонным к конфронта­ции и, вероятно, поэтому люди считают его более требователь­ным терапевтом, чем он был на самом деле. Я думаю, он стал чаще прибегать к конфронтации, когда стал понемногу терять физический контроль над своим телом. Мы помним его очень принимающим и стремящимся к сотрудничеству терапевтом, но, думаю, многие его таковым не считают.

У.: Я очень хорошо помню, насколько терпимым и ободряю­щим он был в свои молодые годы. И в то же время его хотелось опасаться, ибо его сила и проницательность, даже когда он принимал тебя, были очевидны. Будучи его клиентом, ты все­гда немножечко дрожал.

Х.: И клиентом, и коллегой. Думаю, что и коллеги тоже его побаивались.

У.: Да, пожалуй, многие его боялись.

Х.: Потому что у него была репутация человека, который воз­действует не напрямую.

У.: Не один Грегори волновался: “Он пригласил меня на ужин!”

Х.: Им было приятно, когда он был доброжелателен, но до конца в его доброжелательность они не верили.

Не знаю, рассказывал ли я тебе о парне из Пало Альто. Этот человек пришел ко мне и спросил, могу ли я вылечить его дочь. Я поинтересовался: “В чем проблема?” Он ответил, что у нее депрессия или что-то в этом роде. Он сказал: “Милтон Эриксон лечил другую мою дочь, и с ней сейчас все в поряд­ке”. Этот парень был при деньгах, поэтому я спросил: “А поче­му вы и эту дочь не отведете к Милтону?” И он ответил: “Я бо­юсь”. Я спросил: “Чего вы боитесь?” Он сказал: “Ну, когда я привел свою дочь, доктор Эриксон посадил меня в Фениксе на шесть месяцев под домашний арест. Не хочу ехать к нему и сно­ва тратить шесть месяцев”. Я сказал: “Возможно, на этот раз арест уже не понадобится”. Я все-таки убедил его отвезти дочь к Эриксону. И действительно, на этот раз все обошлось без до­машнего ареста. Милтон потом останавливался в этой семье, когда приезжал к нам в Пало Альто на один из семинаров. И они были в достаточно хороших отношениях, но все-таки тот парень до смерти боялся его. Не выполнить то, что сказал Эриксон, — ему такое и в голову не приходило. Какой же влас­тью обладал Эриксон!

У.: Я был пациентом Милтона всего пару встреч, но тоже бо­ялся его. И до сегодняшнего дня не могу точно сказать, что он со мной тогда сделал. Могу только сказать, что в последующие после встречи с ним полтора года очень многое изменилось. Я вернулся домой, навсегда распрощался с лечением у психоана­литиков и решил, что должен понять: чем я могу заниматься са­мостоятельно? Это было мое последнее обращение к терапевту. В тот год я отправился на Восток, где жили родственники моей жены. И еще перенес серьезную операцию.

Х.: Да, верно. Ты перенес операцию на сердце, на которую все никак не мог раньше решиться.

У.: Да. И вскоре был зачат наш первый ребенок. Вообще, масса всего случилось за тот год. И я не вполне понимаю как.

Х.: Обсуждал ли он с тобой прямо какую-нибудь из этих про­блем?

У.: Это может звучать достаточно странно, но я себе не со­всем четко представляю, о чем точно мы с ним говорили. Хотя я не думаю, что все время был в трансе.

Х.: Ты хорошо поддаешься гипнозу.

У.: Но что-то случилось.

Х.: Я уверен, что кое-что ты помнишь.

У.: Ага. Но я не уверен, что даже Милтон мог позаботиться обо всем, что я должен забыть в последующие 20 лет. Что-то больше запало в душу, что-то стерлось из памяти.

Давай на минуту снова вернемся к теме его упрямства. В ка­ком-то смысле, я думаю, его упрямство — ему же в плюс. По­тому что последнее, чему мы хотели бы содействовать, — это созданию образа непорочного человека. У Милтона были и ог­раничения, и обычные человеческие слабости, слава Богу. Он не был просветленным гуру, сидящим на вершине горы в конце длинного пути.