О мире, которого больше нет — страница 27 из 50

[268].

— Судье не следует брать денег с другого судьи, — улыбаясь, заметил он.

Отец сказал маме, что этот гой, конечно же, один из праведников народов мира[269]. Наняли нескольких мужиков, чтобы они построили для нас дом.

Я был на седьмом небе от счастья. Балки и доски благоухали свежесрубленным деревом. Строители отмеряли шпагатом, размечали углем и пилили брусья и балки, копали ямы, укладывали фундамент. Я был вместо сторожа: охранял строительные материалы и дрался с двумя беспризорниками, Файвешлом и Шлоймеле, которые приходили, чтобы стащить то рейку, то дранку. Дом рос как на дрожжах. Еще недавно стояли только стены — и вот уже появились стропила и крыша, были вырезаны проемы для дверей и окон, отверстие для дымохода. Вместе с домом росло и мое счастье. Об учебе не было и речи. Под всеми возможными предлогами я отказывался ходить в хедер.

Как только в нашу семью пришла радость от того, что для нас строят дом, тут же пришло и разочарование. Понадобился кирпич для плиты, печей и дымохода; понадобились дверные ручки, гвозди, оконные стекла и множество всего прочего. Нужно было нанимать печников, а в доме не было ни гроша. Отец уже и так влез в долги, чтобы заплатить строителям и кровельщикам. К тому же скоро должны были начаться дожди и снегопады, а строители сказали, что дом нельзя оставить недостроенным, потому что стены отсыреют. Отец, по своему обыкновению, продолжал уповать на чудо и заявлял:

— Скоро, с Божьей помощью, все получится…

Но мама, вечно обо всем заботившаяся, взяла дело в свои руки. Как всегда бывало в таких случаях, мама написала письмо дедушке с просьбой о помощи; отец отправил открытку своей матери, бабушке Темеле, в Томашов. Те прислали нам немного денег. Богач реб Иешуа тоже подставил плечо. С большим трудом, с хлопотами и головной болью принялись достраивать дом. Только накануне приближавшихся Дней трепета мы переехали в собственное жилье, сиявшее новизной. Я был вне себя от радости. После Суккес я взял заступ и принялся окапывать землю вокруг фундамента нашего домика, как делали все обыватели, стремясь защитить свое жилище от дождя и снега. Я не был приучен к такой тяжелой работе, но не хотел сдаваться и работал через силу до тех пор, пока у меня не закружилась голова. Мне сделалось нехорошо, но было стыдно показать слабость, и потому я улегся на землю, чтобы меня никто не видел. Мама нашла меня в полуобморочном состоянии и отнесла в дом.

Со временем я привык и выполнил всю работу вокруг дома. Мой отец, слабый и изнеженный человек, не умевший даже гвоздя вбить, не мог стерпеть того, что я занимаюсь таким грубым делом.

— Фу, это не для тебя, — говорил он. — Нужно попросить кого-нибудь, чтобы он это сделал для нас.

Мама подбадривала меня.

— Все хорошо. Делай всякую работу, только не забывай о Торе, — говорила она. — Не будь бездельником.

Так она хотела намекнуть папе на то, что он бездельник. Мама не разрешала отцу даже в холодные дни повязывать мне на шею платок, хотя отец на этом очень настаивал.

— Свекровь удавила тебя своим платком, которым всегда повязывала тебе горлышко, — говорила она. — Из-за этого платка мы с детьми так всю жизнь и страдаем…

Я влюбляюсь в женщину в два раза старше себяПер. В. Федченко

Поворачивая и петляя, словно извилистый ручей между камнями, протекала моя мальчишеская жизнь наперекор всем ожиданиям моих родителей и уважаемых обывателей местечка, желавших видеть во мне образцового ребенка, который пойдет по прямой дороге.

Я был мальчиком не без способностей. В десять лет уже учил тойсфес, и не с простыми меламедами, а с учеными людьми, которые не брали денег за обучение. У меня было несколько таких особенных меламедов, потративших на меня много времени и сил, но я не испытывал к ним никакой благодарности за их старания. У меня в голове не укладывались рассуждения тосафистов, Магаршо[270], Магарама Шиффа[271] и другие толкования, которыми были набиты издания Талмуда, используемые моими меламедами.

Моим первым бесполезным ребе был реб Беришл, муж Гинды.

Уже из того, что его прозвали по имени жены, понятно, что в семье зарабатывала она, а не он. Беришл ничего не понимал в делах принадлежавшей его жене мануфактурной лавки. Он не знал ни слова ни по-польски, ни по-швабски, то есть на тех языках, на которых в наших краях хозяин лавки ведет торговлю со своими покупателями.

Насколько здоровой, проворной и ловкой была Гинда, настолько ее муж Беришл был вялым, худым, иссохшим, с большим кадыком и редкой бороденкой, которая росла неровно, словно кто-то как попало приклеил пучки волос к его щекам. Голос у него был тонкий и слабый, как у больной женщины. Он был таким недотепой, что падал на ровном месте, ударялся о косяки и мебель и мог споткнуться о соломинку. Даже в бесмедреше он не поспевал за чтением молитвы, и когда хазан вместе с молящимися переходили к следующему разделу, было слышно, как Беришл заканчивает предыдущий. При этом он молился фальцетом, плаксиво и по-женски нараспев, так что каждый раз вызывал смех у мальчиков. Обычно он забивался в угол и сильно раскачивался, часто всхлипывая и ударяясь головой о стену, особенно если молитва была грустная. Беришл был великим плаксой, имел «дар слезный», как это тогда называлось. Талес часто сползал с его худых сутулых плеч, ермолка съезжала на сторону, кушак еле держался на узких бедрах.

Только в те времена родители могли выдать замуж эту знойную Гинду, потомственную деревенскую еврейку, за такого размазню и недотепу, как ешиботник Беришл. Я был слишком юн, чтобы представлять себе, как складывается семейная жизнь этой странной пары, впрочем, у них было двое детей, погодки. Их растил отец, а не мать.

У матери не хватало времени на детей, потому что надо было зарабатывать, чтобы прокормить семью. Когда она ездила в Варшаву за товаром или занималась с покупателями в мануфактурной лавке, Беришл сидел в доме и качал детей в колыбельке. Он проделывал это ногой, а его голова тем временем была погружена в Гемору, которую он не переставал учить ни днем ни ночью.

Молодому человеку не надоедало, изучать все время одни и те же трактаты раздела Кедойшим[272], посвященные тому, как забивают храмовую жертву, сжигают и зажаривают быков и овец и тому подобному. Почему хилого юнца, который не мог даже мухи на стене прихлопнуть, потянуло на изучение того, как резать, сжигать, тушить и коптить, я не знаю, но так оно и было: у него была слабость к трактатам Звохим[273], Менохес[274], Хулин[275], Бхойрес[276] и другим подобным. Этот Беришл не довольствовался тем, что учился сам, он хотел выполнить заповедь совместного постижения Торы[277] и предложил моему отцу прислать меня учиться к нему домой. Отец был доволен: хоть он и сам занимался со мной, но не мог уделять мне достаточно времени, потому что был день и ночь занят писанием своих толкований.

— Реб Беришл — человек богобоязненный и преданный учению, — сказал мне отец, — с ним ты достигнешь больших успехов, ты должен быть доволен таким учителем.

Я не был доволен.

Меня не особенно интересовало, как именно две тысячи лет тому назад коэны в Иерусалиме брызгали кровью на алтарь, когда жертву сжигали целиком, а когда наполовину и как вкушали жертвенное мясо. Еще меньше меня волновали вопросы, споры и толкования тосафистов, Магаршо, Магаршаля[278] и всех остальных комментаторов. Обучение было нелегким, потому что у Беришла, как и у большинства меламедов, не было никакой системы, никакой методики. Они не имели представления об эпохе, не владели ни педагогическими подходами, ни логикой для постижения древних текстов. Я понял это много позже, когда начал самостоятельно изучать такие работы, как Дор дор ве-доршав[279] талмудиста Айзика-Гирша Вайса. Но в свои десять лет я понятия не имел о таких книгах, зато видел, что мои меламеды путаются в Геморе, плутают, петляют, усложняют задачу себе и еще больше своим ученикам. При всей своей усидчивости реб Беришл, по-видимому, плохо соображал, потому что он то и дело буквально плакал над сложными местами в трактате Хулин, тер вспотевший от тяжкого труда лоб и умолял меня:

— Ой, горе мне, ты только не переживай, не переживай, не переживай…

А мне даже и в голову не приходило переживать по поводу учения, от которого мне было ни жарко ни холодно. На самом деле я учил трудные листы Геморы, глотая их как горькие пилюли. Всем своим существом я жадно рвался на улицу, к свободе, земле, воде, животным, людям, движению и жизни.

Тем временем реб Беришл нервно укачивал плачущих детей, умоляя их:

— Спите, спите, не отвлекайте меня от Торы.

Дети в колыбельках не хотели засыпать ради Торы. Они стремились выбраться из колыбели, из-под укутывавшего их одеяла. Отец затыкал их плачущие ротики бутылочкой молока, тряпочкой с завернутым в нее сахаром и всем, что попадалось под руку. Когда младенцы писались, реб Беришл выливал немного воды на мокрые пеленки, потому что нельзя было учить Тору у нечистой колыбели. Это все, что приходило ему в голову. Когда дети заходились от плача, он неловко брал их на тощие руки, укачивал, подпевая женским голосом:

— На-на-а-а… Ай-люли-люли-люли…

Если Гинда была в лавке, он звал ее успокоить детей. Гинда очень умело перестилала колыбель, стлала свежие пеленки, распахивала в моем присутствии блузку, скрывавшую ее большие молочно-белые груди и брызгала несколько капель молока из красного набухшего соска в детские ротики, прежде чем они принимались сосать. Женское молочно-белое тело сильно будоражило мои мальчишеские мысли, хотя я имел еще весьма туманное представление о различии полов. Склонившись над колыбелью с детьми, словно самка, кормящая детенышей, Гинда требовала: