альчик, первая буква «алеф»… Вторая буква, которая похожа на домик с тремя стеночками, это «бейс»… Дальше, мальчик, идет «гимел»… Четвертая буква, похожая на топорик, чтобы рубить дрова, это «далет»… Скажи «далет», мальчик, «далет»…
После каждой буквы, которую я повторял, реб Меер-меламед награждал меня щипком за щеку. Пальцы у него были костлявые и холодные. Дойдя со мной до буквы «юд», он приказал закрыть глаза. Когда я их открыл, заляпанная азбука была усыпана изюмом с миндалем.
— Это ангел небесный насыпал тебе за то, что ты учишь Тору, — сказал реб Меер-меламед, — возьми и ешь…
Мальчики, которые не закрывали глаза и видели, что это не ангел небесный насыпал изюм с миндалем, а мой отец, корчились от смеха надо мной, легковерным. Отец оделил их всех, раздав из бумажного кулька по горсточке изюма, миндаля и конфет. Потом он поправил у меня на голове новую, обшитую золотым галуном ермолку, которую купил мне на праздник у коробейника, и наказал быть хорошим мальчиком и прилежно учить Тору.
— Ешиеле[33], дитя мое, да вырастешь ты таким же гоеном[34], как реб Иешуа Кутнер[35], благословенной памяти[36], в честь которого ты назван Исроэлом-Иешуа, — пожелал мне отец. — Слышишь, что я тебе говорю?
— Скажи да, Шиеле[37] Кутнер, — подсказал мне меламед.
Как только отец вышел из хедера, мальчики сразу стали толкать меня и называть Шиеле Кутнером.
Я был испуган и очень стеснялся имени великого гоена, в честь которого меня назвали. Мне захотелось домой к папе с мамой. Реб Меер посмотрел на меня большими, черными, меланхолическими глазами и ущипнул за щеку костлявыми холодными пальцами.
— Видишь этот канчик с шестью хвостами, — показал он. — Это чтобы пороть мальчиков, которые не хотят ходить в хедер. Поэтому сиди тихо на скамье и внимай Торе, которую я буду с тобой учить… Видишь эту букву, похожую на столик с подрубленной ножкой, это «гей», скажи «гей», «гей»…
Плача, я сказал: «Гей, гей…»
Мальчики и девочки не переставали давиться от смеха.
На следующее утро я ни за что не хотел идти в хедер. Сын меламеда, Касриэл, парень с острым, постоянно бегающим вверх-вниз кадыком, пришел, чтобы отвести меня в хедер. Мама попробовала было убедить отца, чтобы меня оставили в покое еще на день, потому что я трясся от страха перед этим парнем с кадыком. Отец сказал, что придется меня приучить к хедеру силой.
— Мальчику должно нравиться ходить в хедер, — заключил он. — Тора сладостна.
Но я не почувствовал этой сладости, когда Касриэл взял меня за руки и за ноги и закинул себе на плечи, как зарезанного теленка. Я царапал его ногтями, бил ногами, вопил на все местечко. Обыватели не могли нарадоваться, глядя на это зрелище из дверей своих домишек.
— Молодец, Касриэл, — подбадривали они сына меламеда, который был белфером в хедере у своего отца, — шлепни-ка его, этого раввинского сыночка…
Касриэл крепко держал меня одной рукой; в другой он нес деревянный ящичек, в котором лежали краюхи для учеников его отца.
Это повторялось изо дня в день. С исключительным, редким для трехлетнего мальчика упорством я воевал против ненавистного хедера.
В принадлежавшем меламеду низеньком доме с мезонином окна всегда, и зимой и летом, были закрыты. В комнате, где шли занятия, кроме того, стояли кровати. На черной печке, которая буквально кишела «французами» — так у нас называли тараканов — меламедша варила, пекла, стирала, штопала чулки, натянутые на стакан, чистила картошку, уча при этом азбуку и правила чтения с ватагой девочек. Вокруг стола, над которым висела керосиновая лампа с вечно треснутым и заклеенным бумагой закопченным стеклом, теснилось несколько десятков учеников, от трехлетних до десятилетних. Реб Меер вел занятия и с младшими, и со старшими, которые уже учили Пятикнижие с Раши. Старшие допекали младших, которых наградили почтенным прозвищем «вонючки». Меламед, в засаленной ермолке, вечно без капоты, в одной жилетке, которую он носил не снимая и летом и зимой и из прорех которой торчали клочья грязной ваты, не расставался с канчиком из лисьей лапки с кожаными хвостами. Лисью лапку он использовал также в качестве указки, водя ею по строчкам молитвенника. Лицо у меламеда было желтым, словно от желтухи. Его большие, черные глаза были сама меланхолия. Дрожь пробирала того, в кого он вперял свои страшные, полные скорби глаза, заключавшие в себе все страдание, всю тщету этого мира со всем, что в нем есть.
Меламедша была женщиной добродушной, но больной. Из-за скрюченных пальцев она толком не могла ничего делать и причиняла постоянный ущерб: то разобьет глиняную миску, то опрокинет горшок, вытаскивая его ухватом из печи, то у нее убежит какое-нибудь варево. Меламед приходил в ярость всякий раз, когда она что-нибудь портила.
— В добрый час, Фейга-Малка, — выкрикивал он нараспев, как плакальщицы над покойником, — в добрый час.
Фейга-Малка смотрела на него такими виноватыми глазами, какими нашкодившая собака смотрит на своего хозяина.
— Меер, дети… — лепетала она.
Реб Меер не считался с учениками и ученицами и расходился еще пуще.
— Я из-за тебя скоро по дворам пойду побираться, коза безмозглая! — неистовствовал он. — От тебя одно разорение, сука!..
Иногда, когда убежавшее молоко попадало в кашу с мясом и делало еду трефной[38], меламед приходил в такое бешенство, что ему было недостаточно обозвать жену безмозглой козой или сукой и он вымещал свой гнев на жениной ротонде, оставшейся у нее со свадьбы — длинной бархатной накидке без рукавов, в которой она круглый год ходила молиться по субботам в вайбер-шул. Эта накидка, позеленевшая от времени, висела на стене, накрытая простыней. Ничего дороже у меламедши не было. И поэтому реб Мееру-меламеду доставляло особое удовольствие вымещать на ротонде свой безудержный гнев. С безумным смехом срывал он простыню с ротонды, расстилал бархатную накидку на полу и топтал ее ногами, танцевал на ней, нелепо подпрыгивая, к испугу девочек и радости мальчиков, которые уже изучали Пятикнижие. Меламедша каменела от страха, глядя, как топчут ее ротонду. Ее пальцы еще больше скрючивались. Единственный ее сын Касриэл, не в силах выносить материнские страдания, вступался за нее. Желтое лицо реб Меера становилось черным от этой наглости: как это так, его сын-белфер отважился выступить против отца.
— Молчать, безмозглый мальчишка! — орал он. — Теленок бешеный, я тебе кадык вырву!..
Меламедша вцеплялась своими скрюченными пальцами в сына, чтобы тот замолчал.
— Касриэл, молчи, — молила она и крутила пальцем у виска, как делают, когда дают понять, что кто-то не в своем уме…
После этого меламед спешно накидывал халат и убегал из дома на некоторое время. От гнева у него разыгрывался его вечно больной желудок. Потом он так печально затягивал Ашер-йоцер[39], словно это были кинес[40]. Когда меламед возвращался к ученикам, скорбный взгляд его глаз становился еще меланхоличнее, а звуки голоса, толкующего Тору, отражались диким эхом от потемневших стен и закопченной печи, кишащей «французами».
Нет, в этом хедере Тора, вопреки словам моего отца, не была сладостна. Я видел, что ничто мне не поможет, что Касриэл сильнее меня, но каждое утро снова и снова вступал с ним в жестокое сражение, когда он приходил, чтобы тащить меня в хедер. Моя мама едва сдерживала слезы, глядя, как меня силой отрывают от подола ее платья, за который я хватался, ища защиты от белфера. Но мама не защищала меня, хотя для этого ей было достаточно сказать всего одно слово. Ничто на свете не могло встать между заветом изучения Торы и мальчиком, которому уже исполнилось три года.
В конце концов Касриэл укротил меня, но я так и не смог полюбить хедер. Так же я никогда не полюбил Тору, которую там учили.
Несколько месяцев реб Меер зубрил со мной слоги, то есть то, как читать огласовки. Он научил меня, что каждая огласовка под буквой должна произноситься, даже «шва»[41]. Но когда я уже знал слоги и умел произносить все огласовки, он стал мне втолковывать, что «шва» не произносится. Я был удивлен: почему это раньше «шва» следовало произносить, а теперь вдруг его нужно проглатывать. Однако я воспринял приказ меламеда как непреложный закон и никаких вопросов не задавал. Привычка, однако, делала свое дело. Несколько месяцев работы не прошли даром, и каждый раз, видя «шва» под буквой, я произносил эту букву так, как будто под ней стояло «цейре»[42]. Меламед неистовствовал.
— Тупая башка, я же сказал тебе, что мы больше не учим слоги, мы учимся читать, и ты не должен произносить «шва»! — кричал он.
Меня он не бил, только тыкал лисьей лапкой, потому что моя мама запретила ему поднимать на меня руку и отец кивнул в знак согласия. Но другим мальчикам меламед раздавал своей холодной ладонью горячие оплеухи за то, что те произносили «шва», точно так же, как раньше они получали их за то, что не произносили его.
Учились с восьми утра до восьми вечера. Собственно говоря, не учились, а просто сидели в хедере. Пока меламед занимался с одной группой, другая должна была сидеть без дела и молчать. Молчать было самой большой мукой для детей, которым хотелось двигаться, играть, говорить, смеяться. В полдень меламед иногда отпускал детей домой на полчаса, но часто он не давал им и этого получаса, а требовал, чтобы поесть детям приносили в хедер. Только девочки после нескольких часов учения у меламедши шли домой. Как я завидовал девочкам и жаловался на Бога, зачем Он сотворил меня мальчиком