14
Я, конечно, всегда легко поддавался чужому влиянию, но Мизия Мистрани оказалась первой, кто так неожиданно просто указал единственный путь, по которому мои ноги могли шагать сами собой, торопливо или лениво, в зависимости от настроения. Поздно ночью, несмотря на усталость и сумятицу в голове из-за фильма Марко, я, едва придя домой, немедленно достал лист бумаги размером метр на полтора, карандаши, кисти, поставил пластинку Rolling Stones «Let it Bleed» и начал рисовать.
Почти не задумываясь, я провел линию карандашом, потом вдруг перешел на акварель, легкие прикосновения кисти оставляли за собой на пористой бумаге водянистые разноцветные полосы и озера. Получалось что-то вроде сильно смазанного пейзажа, непривычные холмы, увиденные из окна мчащейся на полной скорости «феррари», уносящиеся вдаль, в убегающую перспективу, облака, поля, деревья, животные. Это не шло ни в какое сравнение с маленькими полубезумными акварельками, которые я писал до сих пор; я, как ненормальный, рисовал до полшестого утра, подкрепляясь разве что парой сигарет с травкой, несколькими кусочками швейцарского шоколада да бесконечно повторяющимися открытыми аккордами Кита Ричардса.[15]
Время от времени перед моим мысленным взором возникала Мизия, как она смотрела на меня, сидя в моем «фиате» у своего дома, я снова ощущал ее настойчивую искренность, передающиеся мне волны нетерпения. Мне казалось, что я рисую главным образом для нее, чтобы удивить ее, показать, что и я на что-то способен; и чем дальше, тем больше сам удивлялся тому вдохновению и энергии, какие вкладывал в картину, тому яростному напряжению, какое толкало меня вперед.
В шесть утра я прикончил швейцарский шоколад, потом полчаса полежал в ванне, совершенно не чувствуя усталости: я так возбудился, работая, что никак не мог прийти в себя.
В семь утра я, как обычно, заехал за Марко. Он уже ждал меня у подъезда, ходил взад-вперед по тротуару, целиком поглощенный мыслями о фильме. В машину он сел с таким естественным и спокойным видом, что мне стало не по себе: ему и в голову не приходило, что я могу куда-то от него деться. Я почувствовал себя предателем; забыл все, что собирался ему сказать о своем уходе.
Он хлопнул меня по руке и сказал:
— Я нашел квартиру.
— Как квартиру? — довольно тупо спросил я.
— Так, квартиру, — повторил он. — Вчера вечером возвращался со съемок, увидел объявление и договорился, что утром зайду посмотреть.
Я не верил своим ушам: мне уже давно казалось, что он никогда не сумеет наладить столь прочную связь с практической жизнью. Но и в этом сказалось влияние Мизии: она побуждала его быть взрослее и свободнее, изумлять самого себя и других своими дремавшими до сих пор способностями.
— А деньги? — спросил я.
— Она недорогая, — сказал он таким тоном, словно я силой пытался стащить его с небес на землю. — В любом случае это неважно. Я что-нибудь придумаю.
Казалось, он очень долго стоял на месте, представляя себе, что бежит, а теперь, наконец, взял и побежал: он не мог ждать ни секунды.
Я отвез Марко по нужному адресу, это оказалось недалеко, и сонная сухопарая хозяйка проводила нас на последний этаж старого многоквартирного галерейного дома. Изначально это был чердак, почти непригодный для жилья, с таким низким потолком, что выпрямиться удавалось лишь под центральной балкой. Вся обстановка состояла из жуткого вытертого паласа коричневого цвета, газовой плиты, полутораспальной кровати и двух стульев, там пахло сыростью и табаком, крыша протекала, а от северной стены дуло. Марко осмотрелся, сказал вполголоса:
— Вот тоска.
— Наверно, можно как-то это поправить, — сказал я, пытаясь понять, каким образом.
— Я не имел в виду этот дом, — сказал Марко. — Любой дом. Тоска заранее известной, стоячей жизни.
Но благодаря фильму он нашел новое убежище от заранее известной, стоячей жизни, территорию, где он был недосягаем для законов физики и правил реального мира. Я увидел в его взгляде нетерпение, пока мы в нерешительности бродили по бывшему чердаку, его выдуманная история обрастала тысячей новых деталей.
— Да-да, хорошо, — сказал он сухопарой хозяйке. Подписал бумагу, которую она держала наготове, но слушать объяснения по поводу плиты, ключей и еще чего-то ему совершенно не хотелось, и он сказал: — Нам пора, нас уже ждут.
Мы помчались вниз по лестнице с такой скоростью, будто хотели сбежать отсюда навсегда, мы смеялись и топали по ступенькам, он сбивчиво рассказывал, какие новые идеи для фильма пришли ему в голову за ночь. Я вспомнил, сколько раз мы вот так убегали откуда-нибудь, радуясь, что нам не нравится одно и то же, и чувствуя себя от этого сильнее и ближе. Я не понимал, откуда у меня могло взяться желание бросить фильм и рисовать картины для самого себя; мне уже казалось, что Мизия направила меня по ложному пути, все представлялось совсем иначе, чем час назад.
Но по дороге к дому Панкаро, когда мы ехали по внутреннему кольцу, его взгляд стал настолько отсутствующим, что я вдруг выпалил:
— Знаешь, я, наверно, не смогу больше работать над фильмом.
Он повернулся и взглянул на меня: я видел, с каким трудом он сосредоточился на моих словах.
— Почему? — сказал он.
— Просто я стал много рисовать, — собственный голос казался мне отвратительным, фальшивым, срывающимся, словно я скрывал какие-то темные замыслы.
— С каких пор? — спросил Марко.
— Со вчерашней ночи, — сказал я, все больше поддаваясь сомнениям. Но потом мне вспомнился прошлый вечер, и как мы с Мизией разговаривали, и как у нее блестели глаза. — Но я хочу этим заниматься. Мне это нужно. Сейчас это важно для меня.
Марко кивнул, глядя в сторону, сказал:
— Конечно. Тебе виднее.
— Но я не хочу тебя подводить, — самое трудное было позади, и я опять заговорил громко. — Как же свет и все остальное?
— Это не проблема, — сказал Марко. — У нас уже все налажено. Мы уже далеко продвинулись. Теперь нас не остановить.
Весь остаток пути я косился на него, пытаясь по его профилю понять, сколько в его мыслях было разочарования, сколько понимания, а сколько — облегчения.
15
Я рисовал весь день, и мало-помалу во мне проснулась настоящая одержимость, только я, в отличие от Марко, снимающего фильм, не мог поделиться ею с другими. Наверно, подобное наваждение охватывает каменщика, который кладет кирпичи под палящим солнцем: мои руки занимались делом, в голове не было ни единой мысли, кисточки, казалось, рисовали сами по себе. От акварели я перешел к темпере, чтобы получить более насыщенные, сочные цвета; взял кисти потолще и листы побольше. Я вкладывал в картины всю, какую мог, физическую и эмоциональную энергию и почти не вкладывал энергии умственной, и все же получал неведомое ранее удовлетворение: оно было в тысячу раз сильнее, чем когда я учился в университете, или придумывал вместе с Марко всякие фантастические проекты, или бесцельно и безрадостно болтался на задворках его фильма. Иногда меня мучила совесть из-за того, что я бросил его без предупреждения; а иногда мне казалось, что так я могу хотя бы отчасти перекрыть чувство своей ненужности, которое рождали во мне его отношения с Мизией.
Она как-то зашла ко мне в гости, в перерыве между съемками — у нее было меньше часа, — усталая, возбужденная и, как всегда, одолеваемая сотней мыслей одновременно. Но мои картины ей понравились: глаза у нее заблестели, она сказала:
— У тебя талант. Иди вперед, не останавливайся. Когда я закончу с фильмом, мы покажем твои работы нужным людям. Устроим выставку.
Через две минуты ее уже не было; из окна я видел, как она села на видавший виды мопед своего брата и, подскакивая на брусчатой мостовой, умчалась по проспекту.
Всякий раз, когда я заканчивал очередную картину и отступал на пару шагов посмотреть, что получилось, я казался себе уже не таким никчемным, как раньше. Я надеялся, что Мизия это заметит и изменит свое мнение обо мне; надеялся, что рано или поздно она увидит во мне не просто друга, а что-то более интересное и сложное.
Я зашел пообедать к матери, она до отвала накормила меня лазаньей, жарким, картофельным пюре, напоила шипучим красным вином, а потом спросила, чем я собираюсь заниматься после университета.
— Рисовать, — сказал я.
Она в замешательстве посмотрела на меня и сказала:
— Я имела в виду работу.
— Я тоже, — ответил я.
— Рисование — это не работа, — сказала она.
Еще несколько недель назад я, наверно, стал бы оправдываться или вилять, но сейчас я все время чувствовал на себе настойчивый и ироничный взгляд Мизии.
— Работа, — сказал я.
— Работа значит то, чем ты зарабатываешь на жизнь, Ливио. Ты окончил университет, и я не собираюсь давать тебе деньги, чтобы ты бездельничал, — сказала она.
— Я больше не хочу брать у тебя деньги, мама. Я хочу жить своим трудом, — сказал я, доел сабайон[16] и вернулся домой в еще большей решимости взяться за кисти и краски.
Я зашел пообедать к бабушке, на кухонном столе меня ждали две маленьких пиццы и два сэндвича, купленные за десять минут до моего прихода в баре на углу. Мы сидели на табуретках и ели, она проглядывала материалы исследования о возможных тромботических осложнениях при приеме противозачаточных таблеток, проведенного факультетом эпидемиологии Мичиганского университета, потом сказала:
— Ты на себя не похож, Ливио. Дерганый какой-то.
— Я рисую. Большие картины темперой. Очень яркие.
— Девушка есть? — спросила бабушка, внимательно глядя на меня через бифокальные очки.
— Нет, — слишком поспешно ответил я. — Или да. Но она просто подруга, между нами ничего нет.
— Оно и видно, — сказала бабушка, уткнувшись в свою статью, напечатанную мельчайшим шрифтом.
— Я уже скоро пойду, — сказал я.