О нас троих — страница 47 из 81

— Скажи им хоть что-нибудь!

— Не могу, — отвечала она из-за двери. — Скажи им, что я исчезла. Скажи, что я в Африке.

В конце концов мне пришлось высунуться в окно.

— Мадемуазель Мизия пропала! Мадемуазель Мизия в Африке! — прокричал я на своем плохом французском.

Журналистка, фотограф и все остальные посмотрели вверх в полной ярости и с искаженными лицами стали кричать мне что-то, что я не понимал; в конце концов я закрыл окно, а они еще минут десять стояли на тротуаре, пока наконец не разошлись по своим машинам и не уехали.

Но иногда Мизия более чем профессионально справлялась со своими обязанностями: ехала выступать в какой-нибудь телепередаче и — собранная, остроумная, обаятельная — говорила такие интересные, тонкие вещи в своей непредсказуемой, оригинальной манере, что ни один телезритель не догадался бы, в каком состоянии она была за час до поездки в студию или через час, едва вернувшись домой. Даже в самой идиотской передаче с самым что ни есть самовлюбленным, глухим, тупым ведущим она держалась со всей возможной прямотой; ничего удивительного, что ею заинтересовались масс-медиа, что на страницах газет и журналов все чаще появлялись ее лицо и портреты в полный рост, а над ними или под ними — ее имя прописными буквами, которое здесь произносили «Мизья».

Иногда она ходила на деловые встречи с режиссерами и продюсерами, а потом рассказывала мне о проектах, которые они обсуждали, с большим интересом и воодушевлением. Иногда сообщала мне, что ей предлагают сплошную чушь, скучную и бесполезную: «Это все для бездарных павлинов, которым нужно каждые пять минут получать подтверждение, что они неотразимы».

Иногда она звала меня посмеяться над письмами ее поклонников, иногда, не вскрывая, рвала их на клочки или швыряла на столик в прихожей, и они копились там десятками. Мне казалось, что, в общем и целом, поклонники не слишком ее интересуют, только этим я и утешался.

Иногда она была остроумна, как в лучшие свои времена, и даже еще остроумнее, а иногда полностью уходила в себя, и говорить с ней было — что со статуей или с бессловесным животным. Иногда она так страстно играла с маленьким Ливио, что у него начиналась истерика от перевозбуждения, а иногда не замечала его, хотя он дергал ее за руку и кричал ей прямо в ухо, добиваясь внимания. Иногда она была красива особой, пугающей красотой человека, коснувшегося дна, словно никакие опасные порошки не имели власти над ее телом, иногда ходила с отекшим лицом, красными глазами, кровоточащими запястьями, колтуном на голове. Иногда она говорила и говорила с устрашающей быстротой и без остановки, клеймила этот мир, людей и возмущалась, что ее к чему-то принуждают; иногда с трудом цедила слова, и мысли ее были такими же вялыми, как и взгляд. Жить с ней было — все равно что кататься на американских горках со слишком резкими подъемами, крутыми поворотами и жуткими перепадами скоростей, без поручней и ремней безопасности; никогда еще я не засыпал ночью таким усталым и разбитым.

Но я не уходил, потому что все было слишком сложно, потому что увяз с головой, потому что кто-то должен был заниматься маленьким Ливио, потому что некуда было идти, потому что знал: другого шанса находиться так близко к Мизии у меня уже никогда не будет.

14

Как-то вечером Мизия накрасилась и нарядилась в своем новом эксцентрическом стиле, заключавшемся в смешении стилей, цветов, материалов, и зашла в гостиную, где я работал.

— Я иду на ужин, — сказала она.

— С кем? — спросил я, разглядывая синие капельки стеклянных сережек и бирюзовый ток, который она крепила к волосам.

— Не твое дело, — поколебавшись, ответила Мизия, словно отцу, или матери, или несуществующему старшему брату.

— А что, если все-таки и мое? — сказал я, уже весь потный и, наверно, покраснев. — Хотя бы немного, а? Или я тут вроде слуги, которому в последнюю минуту сообщают, готовить ли синьоре ужин?

Она пожала плечами — одна из ее быстрых защитных реакций.

— Тебя хоть раз кто-нибудь о чем-то просил?

Я чуть было не выпалил, что да, кое о чем она меня просила, когда в отчаянии приехала в дом моей матери, в Милане, но осекся: меня поразила мысль, что я целиком вжился в роль хранителя семейного очага, который оберегает всеобщий покой и цепляется за размеренный быт, лишь бы не замечать всего остального.

Зазвонил домофон, Мизия поцеловала хныкавшего маленького Ливио, подхватила свое черное кашемировое пальто из секонд-хенда и ушла: «я-с-тобой-не-дружу» было написано у нее на лице. Я стал размораживать под струей горячей воды упаковку рыбных палочек, размышляя, когда мне уехать, и куда, и что будет с маленькой семьей Мистрани.

Но уже к одиннадцати Мизия была дома; прошмыгнула мимо гостиной, где я работал как безумный, и заперлась в ванной. Вышла она оттуда в каком-то бестолковом возбуждении, словно маленькая девочка, которая получила подарок и ждет еще, и не может разобраться в переполняющих ее чувствах. Она ходила взад-вперед по коридору; пришла взглянуть на мою картину и сказала «здорово», выглянула зачем-то на улицу, сняла с проигрывателя, не спросив меня, пластинку Rolling Stones и поставила пластинку Pink Floyd, почти сразу же сняла и ее, опять поставила Rolling Stones и, сделав погромче, стала не в такт подпевать «You Can’t Always Get What You Want».[41]

— Ну и как ужин? — спросил я, стараясь говорить бесцветным голосом: мне, мол, все равно.

— Хорошо. Очень-очень хорошо, — сказала она, засмеялась, потом сделала несколько пируэтов посреди комнаты.

— Почему ты не сказал, что мне оставили пакетик? — спросила она.

— Э нет, я сказал, — ответил я, чувствуя, как закипает у меня кровь. — Лежит в прихожей, вместе с почтой. Что-то ты не очень вроде интересовалась, скажи спасибо, что я ничего не выбросил.

Она уже перебирала десятки нераспечатанных писем в прихожей; вернулась с пакетиком, который оставил Томас Энгельгардт, и попыталась открыть его непослушными пальцами.

— Так это с ним ты ужинала? — спросил я, все еще пытаясь выплеснуть свое внутреннее напряжение на холст.

— Ага, — произнесла Мизия. Она открыла пакет, и как я ни старался не смотреть, но все равно увидел, что там: выпуклая коробочка и записка. Записку она тут же уронила и уставилась на нее, но поднимать не стала, так что поднял я; там было написано: «Прими этот маленький подарок в знак восхищения твоей красотой, изяществом, умом. Томас».

Я протянул записку Мизии; она прочла ее и улыбнулась, продолжая крутить в руках обтянутую красным бархатом коробочку.

— И что за маленький подарок? — спросил я.

Она открыла коробочку, отступив на несколько шагов, словно боялась, что я отберу ее и выкину вон: внутри лежала брошка в виде бабочки, вся усыпанная алмазами и рубинами. Мизия поднесла брошку к глазам и стала рассматривать со странным, смешанным чувством удовольствия и растерянности, которые только усиливались от ее внутреннего дисбаланса.

— Прелесть какая, да? — сказала она не то утвердительно, не то вопросительно.

— Не то слово, — произнес я, каменея от враждебности, копившейся во мне с той самой минуты, как я увидел Томаса Энгельгардта. — Скромный такой подарочек, а? Нет бы сразу прислать тебе пачку банкнот, правда?

— Брось, — сказала Мизия. — Вообще-то он очень чуткий. И даже романтичный. Не такой, каким кажется.

— Видел я его, — сказал я.:— С ним спокойно, да?

От одной только мысли, что она ужинала с ним, у меня сводило челюсти, я говорил со странным варварским акцентом и ничего не мог с собой поделать.

— Ты совсем его не знаешь, — сказала Мизия. — Ты понятия не имеешь, какой он. Увидел меня в одном фильме и сделал все, чтобы со мной познакомиться, а я и знать ничего не хотела, прогнала его, беднягу.

— Он играет в поло, да? — сказал я. — У него красивые мощные руки, он заказывает все самое лучшее в ресторане и все делает безукоризненно.

Я так злился на себя, что не выкинул сразу подарок Томаса, не придумал, как его отвадить, чтобы больше не появлялся.

— И, кстати, он очень много работает, — сказала Мизия, сжимая брошку с алмазами и рубинами. — Все время летает в Аргентину по делам своей фирмы, а в Париже сидит на работе до девяти, до десяти часов вечера. В поло он и правда играл, это их национальный спорт, а потом получил тяжелую травму и бросил. Он свалился с лошади, переломал себе все тазовые кости и раздробил полбедра, потом несколько лет заново учился ходить.

— Извини, не знал, — сказал я, пытаясь вспомнить, хромал ли он в тот раз, но нет: он стоял на пороге, закрыв проем своими широкими плечами, — правда, стоял как-то уж слишком неподвижно.

— Томас хорошо разбирается в искусстве. У него два высших образования, он читает книги, любит живопись и стихи, — сказала Мизия.

— Черт возьми. — Ее обычный критический настрой и чувство юмора куда-то подевались, и я расстроился, а еще удивился, что с поло я попал в точку. — Прямо человек эпохи Возрождения, только работает в офисе. Потрясающе.

— Ты просто его невзлюбил, — с другого конца гостиной ответила Мизия, и глаза у нее засверкали.

— Ничего подобного, — ответил я, стараясь говорить как можно небрежнее, — вот еще.

— И вообще я не собираюсь за него замуж или что ты там подумал, — сказала она. — Просто поужинала с ним, черт побери.

— Конечно, — сказал я. — Если бы и собиралась — что тут плохого? Меня же это все равно не касается. Дело твое.

Но она уже завелась, совершенно внезапно, как всегда теперь, когда у нее менялось настроение.

— Ты что, думаешь, мне важна вся эта ерунда? Думаешь, меня можно купить за дурацкую бриллиантовую брошку? Да у меня ни одного настоящего украшения за всю жизнь не было! — сказала она, сжимая брошку-бабочку.

Не успел я и слова сказать, как она распахнула окно и вышвырнула брошку-бабочку: секундный взмах — и вот уже рука вернулась обратно.