О некоторых подробностях церковного воззрения на брак — страница 3 из 5

тианского мира, штундизмом колеблемого, а детоубийством не колеблемого. Тут-то и пункт моих размышлений: в определении степеней важного и малозначительного, болящего в сердце и едва щекочущего. Итак, найден мертвый ребенок в каком-нибудь приходе, ну, напр., одного из здесь присутствующих священников. Может быть, на будущий год другой труп будет найден. Может быть и даже вероятно. Приведенный в смятение, как Толстой или его дочь, священник, верховодитель брака и всех его составных частей, не должен ли был бы войти на кафедру церковную и вместо обычного поучения, что по воскресеньям надо ходить в церковь, а в посты не употреблять молока, сказал бы: «что вы так мятетесь, дочери Евы? Стыдно, грех, упрекаю вас, обязан по должности, но вот слушайте. Слушайте, члены собрания. Стыд этот и грех гораздо легче, чем вы ощущаете, это стыд и грех только по щиколотки, ну по пояс, но не по горло, не до макушки, чтобы залить водой младенца, удавить его. Постыдившись маленько, придите ко мне на исповедь, отпущу я такой грех, а она пусть себе растит ребеночка на радость людям и во славу Божию. А вы, родители, которые станете мучить дочерей своих до глубины детоубийства, — тем я причастия не дам. Ибо отрекаться от дитяти своего в несчастии (девушка — роженица) — это хуже каинова окаянства».

Я боюсь, что слушатели недостаточно уловили суть моей мысли. Теперь стыд рождения вне венчания доходит до горла, до удушения детей. Так, это все знают. Теперь, чтобы дети не убивались, надо этот стыд понизить, разъяснить, оговорить, сделать ссылки на Лота и на слова: «Муж будет господствовать над тобою», надо надеть узду (скажу жесткое слово) на бесчеловечных родителей, выгоняющих таких дочерей прямо на улицу, на мороз, без хлеба, помощи. Позвольте — вот аналогия. За стенами нашего собрания стоит человек, и мы наверное знаем, что он удавится, если мы не покончим наше собрание в 11 вместо 12 часов. Так мы непременно все выбежим отсюда в 11 часов, дабы предупредить совершенно бессмысленное и нас нимало не касающееся, однако же роковое для жизни маньяка его решение. «Кровь его да не будет на руках наших», — возопим мы и разбежимся, радуясь, что спасли жизнь человеку, хоть и прервали интересные прения. Совершенно в подобном положении и церковь. Достаточно ей сказать:

— Стыдитесь меньше!

И детоубийства не будет. Но она все века говорила, хорошо зная, что дело уже и без того дошло до детоубийства: «Вы мало стыдитесь! вы — бесстыдницы! Стыдитесь больше!..» И этим тысячелетним напором мнения произвела детоубийства. Ведь есть коллективный гипноз, как есть и индивидуальный.

Стыд этот столь велик и неотразим и именно религиозен, а не политичен, что не было даже монарха, монархини, который объявил бы о своем ребенке, вне венчания рожденном. А Моисей примером Лота указал: «Всегда надо это объявить». Церковь всего этого круга идей не сообразила. Она не приняла бездны слов о рождении в Св. Писании. Она помнит только власть, авторитет. Я сказал уже, что брак церковный, в отличие от мирового, от всемирной его концепции, — ни детей, ни супружества, ни любви, да и вообще ничего в себе не заключает; есть fata morgana, издали манящее обманчивое изображение, подобие. Полная мысль брака, конечно, заключает в себе сбережение всех детей и всего человеческого семени, о котором сказано, что оно «сотрет главу змия». Кстати, об истолковании Писания. «И семя жены сотрет главу змия» (Бытие. IV). Слова эти ухитрились истолковать в мессианском смысле, в то же время оставляя догматом церкви учение, что Мессия родился от девы, virgo, puella до, во время и после рождения. Опять поправка точных слов Божиих, будто Бог косноязычен и не сумел, ожидая корректур богословов, обозначить точно: «И вражду положу между тобою (змием) и Евою, и от семени ее изойдет Дева, которая сотрет главу тебе», или: «рожденный от Девы некогда сотрет главу тебе». Конечно, до грехопадения давший заповедь чадородия — изрек тот общий «закон земле», что чадородием будет «стираться глава змия», ибо с грехом пришла смертность на человека, но через рождение это новое его качество остается только личною бедностью, но сохраняется общее Адамово или всего рода человеческого бессмертие. Страдание мое — останется, но страдание нас исчезнет. И человечество, как corpus universalis[1] — бессмертно и безгрешно. Болезнь при родах опять объясняется: женщина в секунду родов имеет в себе две жизни, удвоенную жизнь, как бы квадрат ее. «Уязвление в пяту» Евы змием и сказывается в родовых муках: дьявол как бы старается вырвать эту победу над ним, или, как в Апокалипсисе сказано: «Дракон пускает воду вослед жене». Болезнь есть отмщение дьявола за позор свой, поражение — и церковь, конечно, должна бы каждой роженице и каждому новорожденному воздать хвалу как моменту победы в вековой борьбе с дьяволом. Ведь не отвергает же церковь, что грех и дьявол принесли смерть именно, смертность; и что эта смертность человеческого рода встречает препятствие себе, да и прямо разрушение себя, в рождаемости. «Смерть, где твое жало?» — может воскликнуть роженица, поднимая на руках младенца и испуская дух сама. Рождение — свято, даже святейший на земле акт, как вечная победа над первородным грехом. И вот тут-то, в определении своего отношения к рождению, церковь и запуталась. Ей надо было всячески и безмерно поощрять рождение — в храмовой живописи, литургических песнопениях, в мудром законодательстве — роскошном, белом, с сосцами для питания не то что человеческих младенцев, но, кажется, всякой былинки. Ей бы ввести национальные праздники древонасаждений, цветополивов; ввести как абсолютную подробность брака не «обыск» и «метрики», а дачу юным бракосочетавшимся по паре домашних животных, в подмогу жизни и пример плодорождения: как и животные естественно окружили Вифлеем, прообраз и мечту всякой молодой, идеальной семьи. С животными, около животных — всегда мягче люди. Если бы церковь, через несчастные семинарии и академии, через их схоластику, монашеский дух и книжность, не заперла на ключ от учеников своих первую заповедь человеку: верю я, что и без моих подсказываний и настояний юные священники отерли бы слезы рождающим девушкам, пугнули бы жестокость родителей их, прижали бы к груди младенцев их. Это — они, а не Гете рассказали бы судьбу Гретхен и Фауста. Они приняли бы на любящее лоно свое и косую вдову, о которой повествует Сергеенко, согрев ее, поцеловав ее братским целованием и прямо, как говорю я, помазав елеем перси ее для питания якобы «приблудного», а в сущности утроенно законного (трудность исполнения заповеди) и усиленно священного ребенка. Трудно (скорбно) было дочерям Лота; зато от двух (только) зачатий изведены были (Богом? конечно! — ибо происхождение-то племен уже, конечно, есть воля Божия) два отдельных и самостоятельных народа с историческою судьбой (амаликитяне и моавитяне). Трудно копание — хорош жемчуг. Не гневайтесь на настойчивость мою: право же, из двух крайностей больше правды в этой, чем в утопленном ребенке и ее грустных-грустных словах.

— «Ох, как тяжело мне. Будто кто камнем сердце надавил!»

Но философ может сказать больше, чем солдатка. Эта каменная тяжесть, если мы совестливы, — должна распределяться по всему христианскому миру и придавить каждое наше сердце щепоткой смертной земли. Да это и есть, хоть мы довольно бессовестны и похожи на наше собрание, которое и узнав, что в 12 часов за стеной его кто-то повесится, сказало бы: «Пусть вешается, а мы здесь интересно поговорим».

Христианские сердца суть меланхолические, и это Бог посыпает их смертною землицею, раздробляя в нее камни единичных тоскливых детоубийств и целый горный хребет давнишнего, «дедовского», по «заветам старинки», массивного у нас детоубийства во всех его необозримых формах. Теперь, хотя мне и совестно утомлять вас еще на пять минут, прошу вас выслушать, как в самом христианстве, на почве верности именно его духу, начинаются вдруг колебания его самого.

Всем известна легенда, как в старом Новгороде один обыватель, соскучившись кормить старую слепую лошадь, выгнал ее на улицу; и как, думая найти клок соломы, она ухватилась зубами за веревку вечевого колокола и дернула ее. Зазвонил колокол. Собрался народ. Увидел лошадь и пожалел ее и приговорил хозяина ее кормить ее за работу до смерти.

Теперь, слушатели и братья, забудем нашу залу, электрический свет, как бы зажмурим глаза и пойдем за голосом сердца по темной земле, прислушиваясь, что на ней делается. Вот входим в дом Повало-Швейковского, которому только что вышла бумага — расходиться с женой и пятью детьми. Приговор церкви, голос христианства; и даже со ссылкою на непосредственные слова Христа: «Кто не оставит мать, отца, детей ради Меня — несть Меня достоин». Текст, во всяком случае, также авторитетный, как и «любите друг друга»; а главное — уже бывший авторитетным для церкви две тысячи лет и которой было весьма трудно, имея его перед глазами, уцепиться за ноги гибнущих детей и начать их отстаивать с тем упорством, которое я рекомендовал, опираясь, конечно, на Ветхий, а не на Новый Завет. «Апостолы нам ваших тенденций не проповедовали; там — о вере, а — не о детях, женах и отцах. Христианство — безженно, бесплотно, бессемянно. Это — самая сущность его, что оно бессемянно! без этого не было бы новой эры, начала другого летосчисления: ибо новый Бог и другие идеалы. И там церкви, духовенству просто нет дела до вас, до Повало-Швейковского и косой вдовы; нам и которые были до нас, «отцам» нашей церкви, «учителям» нашим, коих строгие лики в киотах вам не нравятся, а мы молимся на них, как они молились апостолам, а апостолы Христу. Наш круг замкнут. Вам не войти в него. Круг наш целостен. И вашей ли силе одолеть его?»