Некая «Мушка Г. Л.», у которой после нескольких месяцев счастливого замужества был убит муж, едва пережив потерю, работала теперь в Галиции, в лазарете под Ярославом, по двадцать часов в сутки. Она вместе с армией, в ее гуще, отступала от Ярослава. За ее автомобилем с ранеными взорвали мост через Сан. Теперь эта Мушка Г. выглядела отлично, была полна энергии, ее рассказы дышали жизненной правдой очевидца.
Мужчины — недавние барчата — работали под огнем. Мои друзья показывали мне ряд киевских госпиталей. В них видел я неописуемые страдания, и будь прокляты всякие человеческие истребления!
Тогда, как и в войны предыдущие, бранили интендантство. Господа интенданты, несмотря ни на какие угрозы, до расстрелов включительно, не унимались.
В Киеве я узнал, что молодой Яшвиль, ушедший добровольцем, взят в плен, а его мать работала в одном из самых больших госпиталей на шестьсот человек, бывшем при старом Кирилловском монастыре.
Возвратившись в Москву, я написал картину «Раб Божий Авраамий». На фоне елового молодняка, на опушке, у озера стоит старый, согбенный раб Божий. Стоит и взирает на мир Божий, на небо, на землю, на лужайку с весенними цветами, радуется тому, сколь прекрасно все созданное Царем Небесным. Небольшая тема, небольшая картинка…
В Москве было выставочное оживление. Большинство из художников свой сбор предназначало на помощь раненым воинам… На эти выставки художники охотно несли свои картины, эскизы, этюды. Вырученные деньги вносили в разные Комитеты, пункты для сбора пожертвований. А так как моих вещей на художественном рынке было мало, то все, что я выставлял, скоро раскупалось, и деньги шли по назначению[451].
Раненые, взятые нами, скоро поправились, покинули нас, новых давать перестали, так как целые лазареты, хорошо оборудованные, открывались один за другим. Делалось это на частные средства, как единолично, так и коллективами, квартирантами больших домов.
Как-то Щусев пригласил смотреть большую модель Казанского вокзала, тогда как самое здание уже было выведено вчерне по верхний карниз так называемой Сумбекиной башни. Николаевский вокзал перестал казаться большим.
Так очутились мы накануне нового 1915 года, не менее страшного, чем год минувший.
Начало работы на «Большой» картиной. 1915
Начиная с Нового года, наряду с выставками, цель которых была помощь нашему воинству, открывались выставки обычные: Передвижная, Союза русских художников и другие.
На Союзе Суриков выставил свое «Благовещение». Оно не поражало зрителя так, как Суриков мог это делать в старые годы, и все же его «Благовещение» не было обычным. Особенно сильно были задуманы фигуры и лицо Богоматери, такое доверчивое, естественное, живое; именно так Матерь Божия могла смотреть на дивное видение, посетившее Ее. Архангел Гавриил — юноша сильный и прекрасный. Лучшее же в картине — ее тон, звучный, опять напоминающий любимого Суриковым Тинторетто. Газетчикам «Благовещение» не понравилось.
Были на выставке хороши Малютин, Архипов и праздничный, нарядный Костя Коровин[452].
На Передвижной Юрий Репин дал «Бой под Тюриниеном», и его не похвалили тогдашние писаки, а, между тем, дух захватывало от картины несчастного для нас боя.
Молодой Репин делал вас как бы участником этого боя, в нем был истинный трагизм.
В конце января я был в Петербурге. Вернувшись, начал небольшую картину «Сестры». На Волге, в скитах, встретились две сестры. Одна — радостная, светлая, другая — сумрачная, обреченная. Написал еще «Одиноких» — две девушки бредут каждая со своими думами. Написавши «Одиноких», принялся за давно задуманную «На земле мир…». Где-то на далеком Севере, на Рапирной Горе, у самого «студеного» моря живут Божьи люди. Сидят старцы, ведут тихие речи. Лес, светлое озеро, голубая мгла далеких гор. Неспешно живут старцы. Кругом поют птицы. Здесь их не трогают. Вот лиса выбежала на опушку, смотрит на старцев, а старцы на нее улыбаются. Прекрасен мир Божий. Как не быть «в человецех благоволения…».
С удовольствием писал я своих старцев, а когда понадобилось, охотно и повторил их.
К большой картине, к «Христианам» все было готово, пора было приниматься за картину…
На выставке того года позабыл отметить коненковскую «Русскую Психею»[453]. Какое великолепное создание талантливого мастера, едва ли не лучшее за все долгие годы упадка нашей скульптуры! «Русская Психея» сработана Коненковым из любимого им материала — дерева, слегка подкрашенного. Она не была приобретена ни одним из наших музеев. Тогда говорили, что Грабарь — директор Третьяковской галереи — не взял статую только потому, что Коненков был «не их прихода». Он не был мирискусником. Причина, знакомая многим… Вспомнился незабвенный Павел Михайлович Третьяков. Как много ему, его беспристрастию обязано Русское искусство!..
Пришло известие о смерти Витте. Думается, при иных условиях, при твердой руке Императора Александра III из Витте вышло бы другое, более ценное, морально устойчивое, чем при слабохарактерном Николае II.
В начале марта был взят Перемышль. Генерал Иванов, этот «мужичок-полевичок», говорил, что под Перемышль на бойню людей посылать не стоит, и он туда их не пошлет. Перемышль, как нарыв, назреет и сам прорвется. Так и вышло.
В Москву приехала вернувшаяся из Австрии княгиня Яшвиль, командированная туда по Высочайшему повелению для осмотра лагерей с нашими пленными. Наталья Григорьевна была у нас, порассказала немало интересного. Ее наблюдения, характеристики были ярки. Я помню две-три: генералов Иванова, Брусилова и Леша.
Генерал Иванов встретил Н. Г. Яшвиль у себя в ставке утром запросто, в туфлях, в старом военном пальто вместо халата. Выслушав, сделав свои распоряжения, пригласил ее к чаю. В его комнатке кипел самовар, чай был жидкий, спитой. Посидели, попили чайку, поговорили о делах.
Николай Иудович не терпел возле себя светских, титулованных штабных, им неохотно доверял. Его правой рукой был генерал Алексеев[454], человек ума необычайного. Алексеев был «головой» армии, Иванов же был ее «сердцем». Николай Иудович мечтал по окончании войны постричься в рядовые монахи.
Наталье Григорьевне в те дни генерал Иванов казался каким-то народным символом: главнокомандующий огромной армией, из простых крестьян, богомольный, жалостливый, похожий на «Св<ятую> Русь», какой почитали мы тогда нашу Родину.
Генерал Брусилов ничем не был похож на генерала Иванова. Светский, сдержанный, сухой, энглизированный, он принял княгиню Яшвиль в огромном дворце польского магната. Принял, позируя, поставив одну ногу на стул, облокотись рукой на огромную карту военных действий, как бы за решением сложной стратегической задачи. Тут и следа не было Ивановской простоты и доступности…
Леш был один из генералов, командующих на Карпатах: большой, толстый, бьющий на популярность среди солдат. В метель, вьюгу он мчался на автомобиле в холодном пальто нараспашку. Встречаясь с войсками, идущими в бой, «по-скобелевски» (увы, без его таланта!) приветствовал их «именем Царя, именем Отечества». Перекатистое «ура» неслось ему вслед… Леш любил промчаться под легкой шрапнелью.
Помню, в те дни прочел книгу Льва Шестова-Шварцмана[455]. Казалось, что Шестов в своей книге сводил какие-то счеты с Достоевским. Обнажая все качества героев Достоевского, он приписал их самому Федору Михайловичу. Раскольников, Иван Карамазов, великий Инквизитор, Федор Павлович — все они суть сам Достоевский. Нет такого преступления, порочной мысли, которую не навязал бы Шестов автору «Бедных людей». Преступна и «Пушкинская речь»[456]. По словам критика, «глупо человечество, обманутое, поклоняющееся гению Достоевского, этого мракобеса, гонителя правды, прогресса и добра, преступнейшего из смертных». Вот каков был величайший русский гений по Шестову-Шварцману! Далеко не так его оценивали западные критики…
Весной опять был в Петербурге, потом снова побывал у Троицы. Погода была дивная, травка лезла из земли, рвалась к солнцу, все хотело жить.
Получил подарок дорогостоящий — в парчовом переплете с золотым тиснением альбом «Федоровский Государев собор»[457]. Едва ли стоило малоценный в художественном смысле памятник, каким был Царскосельский собор, издавать так роскошно.
Весной в институте тяжело заболела крупозным воспалением легких дочь Наталья. Опасность была несомненная. Девочку причащали. Однако кризис миновал благополучно. Наталья быстро поправилась и на все лето уехала в Княгинино. Я же отправился на Волгу, сделал несколько этюдов в костромском Ипатьевском монастыре и тоже приехал на хутор.
Военные события продолжали тяготеть над Россией. Были взяты Варшава, Новогеоргиевск, Оссовец, Брест, отобран обратно от нас Перемышль, Львов. На западе дела казались тоже плохими. Были взяты Брюссель, Антверпен. Потоплена «Лузитания»[458]. Немцы неистово кричали «хох!» своему кайзеру и одобрительно похлопывали по плечу своего «старого немецкого бога».
Но счастье в те дни еще не совсем нас покинуло. В июле, когда я был в Железноводске, стало известно о взятии нами одиннадцати тысяч пленных. Однако это оживление не было продолжительно.
Из Железноводска я проехал в Туапсе. Вид моря, купание в нем сильно укрепили меня. Туапсе, с проведением через него железной дороги на Сочи, быстро развивалось, появились сносные гостиницы, рестораны, а море дополняло остальное. Прожить в нем две-три недели было приятно.
Коренная Россия наполнилась беженцами. Петербург с его тогдашним растерянным, анемичным городским головой гр