О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания — страница 40 из 115

Однако надо умываться, молиться Богу — того и гляди начнут стучаться в дверь славильщики.

А вот и они, ввалились в горницу вместе с морозным паром и бойкими задорными голосами уже поют: «Ангели с пастырьми славят, волсви же со звездою путешествуют…»

Не успели одни хлопнуть дверью, пересчитать медяки, как в комнате другие веселыми, складными голосами заливаются, славя родившегося Младенца Христа…

Много перебывало в то утро славильщиков. Довольные, они убегают дальше, к соседям. Понабрали много медяков на подсолнухи, леденцы в это морозное утро.

Все собрались к чайному столу. Чего-чего сегодня на нем нет, каких удивительных вкусных штучек не напекла вчера счастливая без меры бабушка. Сама себя превзошла она на этот раз ради Великого праздника, ради любимой внучки.

День прошел быстро. Приезжали визитеры, был традиционный стол во весь зал, с закусками и питиями. Отец вернулся скоро. Ему было уже за семьдесят лет, и он делал визиты лишь немногим избранным.

Едва успели отдохнуть, как надо было готовиться к елке. Купили ее заранее, отличную, под самый потолок. Настал час украшать ее. В этом приняли участие не только мы — более молодые, но около внучки теперь объединились и дедушка с бабушкой. Работа кипела. Мое участие выразилось, помнится, главным образом, в том, что я перебил немало хрупких елочных украшений, чем приводил в отчаяние Олюшку и сестру. Так или иначе, к положенному часу все было готово.

Начали собираться гости, дети с их мамашами и тетушками. Приходили целыми семьями. Прежде других появились соседи — семья аптекаря Штехера. Появились Зосинька, Зиночка, Ниночка и прочие. Их начали раскупоривать, освобождать от платков, шуб, валенок… Пришли Белышевы. То и дело звонил звонок — гости все прибывали.

Когда вся эта живая, волнующаяся, шумная компания была налицо, зажгли елку, отворили двери в зал, и вся ватага, увидав великолепное зрелище, под звуки веселой музыки двинулась вперед. Насмотревшись, натанцевавшись, получив подарки, все поуспокоились, затихли…

А тем временем мы спешно готовили в соседней передней для всех неожиданное зрелище — нашу мистерию. В запертой на ключ передней оставались лишь мы с сестрой да действующие лица. Установив заднюю кулису с пещерой и яслями, на дне которых в соломе был поставлен фонарь, дававший иллюзию сияния от Младенца Иисуса, усадив Богоматерь — Олюшкину молоденькую няню, осмотрев все опытным глазом, дали звонок, другой, третий…

Двери в зал распахнулись, и очарованным зрителям представилось каким-то волшебным видением то, что они увидели в первый раз в жизни. И правда, что-то трогательное и поэтическое вышло из моей затеи. Все были очень довольны. Пришлось картину возобновлять несколько раз, затворяя и отворяя двери из передней в зал, где восторженные зрители уже не скрывали своих чувств.

Вот как прошел первый день Рождества 1892 года в Уфе, в купеческой семье Нестеровых. Маленькая внучка вдохнула новую жизнь в старый быт этой семьи.

Москва — Киев. 1892

Прошли праздники. Надо было собираться в Москву.

Картина кончена, уложена, и я, провожаемый самыми лучшими пожеланиями близких, простившись с моей Ольгой, выехал из Уфы.

В Москве устроился в большом номере Мамонтовской гостиницы. Развернул «Сергия», посмотрел его в раме, и снова сомнение стало закрадываться.

Первым картину увидел Виктор Михайлович Васнецов. Картина ему, видимо, понравилась, однако были и замечания. Что-то, помню, о глазах Сергия и об общем тоне пейзажа, недостаточно согласованном.

После Виктора Михайловича был Аполлинарий. Тот с большой откровенностью высказался в том смысле, что, хотя пейзаж на новой картине менее удачен, чем на «Варфоломее», фигуру Святого он ставит выше, чем в первой картине. Как Виктор, так и Аполлинарий находили, что пейзаж не доведен. Видя, что я упал духом, Аполлинарий сконфузился, начал путаться. В конце концов было решено, что я попытаюсь исправить недочеты, а если это мне не удастся, то картину я скатываю и на выставку не отправляю, сам еду в Киев, а будущим летом ее перепишу на новый холст.

На несколько дней я заперся в мастерской и работал с огромным увлечением. Казалось, что замечания Васнецовых были учтены. Глаза Святого переписаны. Пейзаж приведен в общий тон. Мотив стал тоньше. Картина, что называется, «запела»… Я стал успокаиваться.

Был Архипов, щедрый на похвалы, которым мало кто придавал значение. Я ждал Левитана, более искреннего и прямодушного. Пришел и он. Картина привела его в восторг. Он переоценил ее стоимость, наговорил мне кучу приятных вещей, тем более опасных, что говорил от души, любя меня. Он советовал послать «Сергия» в Париж, в Салон. К вечеру раззвонил о картине по всей художественной Москве.

На другой день были Остроухов, Морозов и еще не помню кто. Меня не было дома, я решил отдохнуть, погулять.

В следующие дни тоже был народ, картину хвалили, и я воспрянул духом. Был Кигн (писатель Дедлов), талантливый, умный, молчаливый человек, гораздо позднее худо кончивший: его убили где-то во время случайного спора. Кигну картина сильно понравилась. Он, помню, нашел в ней «тихую нежность»[174].

Я ждал Павла Михайловича. Он все не ехал.

Вторично был Остроухов, но ему картина не понравилась. Замечания его были дельны, и потому опять начались мои сомнения.

Наконец приехал и Третьяков. Долго сидел, говорил мало и уехал ни с чем. И у меня тогда почему-то составилось убеждение, что Павел Михайлович был предварен уже Остроумовым и приехал к картине предубежденный.

С тех пор в лице Остроумова я стал иметь тайного и явного недоброжелателя. Это его отношение ко мне осталось на всю мою художественную жизнь. Много тяжелых минут я пережил благодаря «Семенычу», как его тогда звали среди художников. И то сказать, в продолжение сорока лет я со своей стороны ничего не сделал, чтобы заслужить расположение этого богатого самодура, любившего, чтобы перед ним, перед его «боткинскими» миллионами художники и нехудожники преклонялись[175]. Этого он не дождался от меня, хотя и обошлось мне это дорого. Нас не примирила и революция, сделавшая обоих нищими.

То, что Павел Михайлович не заинтересовался картиной, заставило меня сильно призадуматься. Я повез ее в Петербург без уверенности в успехе, и, действительно, осмотрев новый состав выставки, а также помещение для нее, я недолго колебался и, не взяв ящика с картиной с вокзала, отправил его обратно в Москву[176]. Сам я остался до открытия выставки, после чего проехал в Киев, где меня ждали, где пора было начинать писать образа для иконостасов.

Там, в соборе, работы кипели. Был поставлен главный иконостас по рисункам Прахова. Иконостас был мраморный с мозаическим фризом. Васнецов кончал потолок на тему: «Единородный Сыне и Слове Божий». Божественная трагедия — Бог Отец отдает Сына Своего на распятие за грехи мира. Силы небесные в смятении — стало солнце, померкли звезды…

Наступила весна. Мы с Васнецовым любили ходить на Владимирскую горку и там, сидя на скамеечке у памятника, мечтали о многом… Уносились мысленно в Москву, где у него оставалась семья. Перед нами расстилалось Заднепровье, заливные луга, там, за далекими холмами нам чудилась родимая Москва. Как тогда мы любили ее!

Как-то придя в собор, я нашел письмо из Петербурга от полковника Дмитрия Яковлевича Дашкова. Он от лица офицеров Кавалергардского полка предлагал мне написать два образа для мозаики, кои кавалергарды приносят в дар храму Воскресения на крови. Я должен был сделать предварительно эскизы на темы «Св. благоверный князь Александр Невский» и «Воскресение Христово».

Заказ я принял, взялся за эскизы. Так прошло лето. Образа иконостаса писались, перемежаясь эскизами для кавалергардов.

Прошла и осень, и я вновь в Уфе. Пишу на новом холсте «Сергия с медведем», несколько меньшего размера[177]. Пишу осторожней, спокойней, вдумчивей. Теперь у меня в руках хороший этюд для головы Сергия[178]. Мне легче дается общий тон картины. Работа идет без толчков и разочарований. Обстановка работы все такая же. Хорошая мастерская в нашем доме, я окружен заботливостью, около меня моя Олюшка — все прекрасно.

Вот и Рождество. Опять затеяли елку, живые картины. Теперь я ставлю свое «Благовещение». Опять гости, опять хлопоты, возня с декорациями. Успех еще больший, чем прошлогодний.

Наступает Новый 1893 год. На Святках ряженые. Стоят крещенские морозы.

Время летит. Картина готова. Пора собираться в Москву. Выставка в этом году в начале февраля.

Снова меня собрали в путь. Проводы дома, на вокзале. Поехал, замелькали среди сугробов Юматовы, Белебей-Аксаковы, Абдулины, Самара и прочие… Зима студеная, снега — горы. Где-то долго стояли, за ночь занесло путь, нас откапывают. Много согнали народа, татар и русских. Перебрались через Волгу у Батраков. Вот и конец родному краю. Все, что по ту сторону Волги — наше родное Заволжье. То, что по сю сторону — наше, да не такое, московское… А вот и сама Москва. Чем-то она порадует в этом году?

Останавливаюсь у Ильинских ворот, в старых Еремеевских номерах. Большой номер выходит на площадь. Рама готова, картина вставлена, страда началась…

Что ни день, то посетители. По вечерам я то там, то тут. Отношение ко мне москвичей прекрасное. Третьяков, слышно, нездоров, ни у кого еще не был. Интересные вещи, у Сурикова — «Исцеление слепого», у Сергея Коровина — «Сходка», Левитан написал «Владимирку», Серов — отличный портрет г<оспо>жи Мориц.

Моя картина в раме переменилась к лучшему, выиграла. Показалась мне стройной, тонкой, голова Сергия имеет выражение, но стали ясны и недочеты, однако легко поправимые.