<еподобный> Сергий» (зима, Преподобный идет не то в Пахру, не то в Звенигород).
С картоном (аршина два в квадрате) было такое: назначил я за него недорого. В первый же день к заведующему выставкой Хруслову подошел солидный господин. Спросил цену. Ему сказали. Он просил уступить. Заведующий ответил, что на это он разрешения не имеет, но что может послать автору телеграмму в Киев. Телеграмму я получил и ответил, что уступок никаких не будет.
Через день-два солидный господин зашел справиться об ответе. Узнав, что уступки не будет, он сказал, что «Рождество» он оставляет за собой, и, когда пришлось писать расписку в получении задатка, оказалось, что солидный господин был не кто иной, как известный сахарозаводчик-миллионер Павел Иван<ович> Харитоненко… Хруслов его не знал и жалел, что не назначил за «Рождество» втрое…
Позднее, в 1907 году, Пав<ел> Ив<анович> познакомился на моей выставке со мной в Москве и, уже не торгуясь, платил мне большие деньги за мои вещи, покупаемые и заказываемые им. Позднее, за границей, для «Рождества» была приобретена Харитоненками у парижского антиквара старая итальянская рама XVII века, за которую, вероятно, с Павла Ивановича взяли в несколько раз дороже, чем он, торгуясь, заплатил за мой картон.
Маленькую картинку «Преподобный Сергий» приобрел тогда Вел<икий> Кн<язь> Алексей Александрович.
В Киеве я тогда кончал образа для мозаик в мавзолей Графа Бобринского в Александро-Невской Лавре, а также писал этюды к «Святой Руси» и заканчивал образа для церкви в Новой Чартории Н. И. Оржевской. В Москве выставил на Передвижной «Чудо», бывшее год назад на выставке «Мира искусства» в Петербурге.
Тогда же прочел, по совету Ярошенко, первый том Горького и восхищался им[301].
Дочка моя тем временем жаловалась на боль в ушах, плохо слышала, и я отправил ее в Крейцнах, славившийся своими водами.
У меня была впереди поездка в Соловецкий монастырь. До поездки туда я побывал в Уфе.
На Соловках
Отдохнув немного в Москве, я отправился на Соловецкий с молодым, подававшим в те дни надежды пейзажистом Чирковым, их не оправдавшим и скоро сгоревшим от излишнего пристрастия к отечественному винокурению.
Приехав в Архангельск, мы узнали, что пароход на Соловки пойдет только на другой день. Мы осмотрели все, что можно было осмотреть, начиная с Собора и хранившихся в нем со времен Петра Великого работ его искусных рук. Ночь, летнюю северную ночь мы почти не спали, так как, начиная с 11 часов вечера и до самого рассвета, толпа гуляющих фланировала взад и вперед по панели у нашей гостиницы, как бывало по Невскому по солнечной стороне от 4 до 6 часов…
На другой день мы с Чирковым были на пароходе «Св<ятитель> Николай». Он вскоре отошел от пристани, полный богомольцев. День был свежий. Шли Северной Двиной, встречали множество судов, сплав леса по Двине был огромный. Вышли в море. Началась качка. На палубе настроение изменилось. Сначала женщины и дети, а потом и весь пароход, все его пассажиры почувствовали, что море не шутит.
Капитан — молодой, красивый монах, стоял на капитанском мостике, как изваяние. Спокойный, твердый, решительный, он властно отдавал приказания, глядя острым глазом из-под скуфьи. Волосы его были заплетены в небольшую тугую косу. Он чем-то напоминал мне суриковского Ермака.
С непогодой пассажирами все более и более овладевало тревожное чувство, и вот кто-то подал сигнал, — вся палуба запела молитву. Многие, едва держась на ногах, стояли на коленях, продолжая петь.
Где-то наверху, ниже капитанского мостика стоял молодой интеллигентного вида монах — красивый блондин. Он дирижировал. Его звучный, приятный тенор время от времени несся на просторе по бушующему морю одиноко. Молитва звучала все громче, все торжественней: она как бы покрывала собой разгневанную водную стихию.
Так длилось несколько часов. В молитве, в пении священных гимнов люди забывали страх, возможную свою гибель. И лишь капитан-монах властно, во Имя Бога и Преподобных Зосимы и Савватия смирял страсти разъяренного Бела-моря.
Прошла ночь, настало утро, тихое, спокойное. Вдали виднелись храмы и стены обители Соловецкой. «Св. Николай» вошел в док. Монах-капитан отдавал последнюю команду. Все пассажиры были на палубе, такие счастливые, обновленные. Здесь был и вчерашний монах-дирижер, были и мы с Чирковым. Толпа на берегу ожидала, когда «Св. Николай» причалит. Вот бросили сходни, и народ повалил на берег. Мы с нашим незамысловатым багажом пошли туда же. Меня еще с берега узнали гостившие здесь молодые художники со Стеллецким во главе. Они заботливо, радушно предложили устроить нас в гостинице, расположенной около пристани. Народу приехало много. Распределить его было трудно. Мы устраиваемся пока что в общем номере. Наш монах тоже, но он чем-то недоволен. Приводим себя в порядок. Художники, встретившие нас, говорят, что меня, если я пожелаю, можно устроить очень хорошо. Стоит только мне послать свою карточку о<тцу> Настоятелю — архимандриту Иннокентию.
Я от этого отказываюсь. Я мог бы иметь письмо к о<тцу> Настоятелю из Петербурга или из Москвы. Тогда благоденственное житие в обители было бы мне обеспечено, но предпочел оставаться невидимкой, чтобы видеть все то, что я хочу видеть, а не то, что мне соблаговолят показать. Я предпочитаю быть свободным, вольным художником, а не важным гостем…
Наш спутник монах в чем-то колебался, о чем-то размышлял. Наконец, достал бумажник и отдал гостиннику свою визитную карточку. Гостинник взглянул на нее, и тон его к нашему спутнику сразу изменился, стал необычайно почтителен. Он с карточкой быстро удалился… Вскоре мы заметили на рясе нашего красивого монаха академический золотой (магистерский) значок. Ого! — подумали мы — монах-то наш, верно, персона не малая.
Скоро гостинник вернулся и уже более чем почтительно пригласил нашего незнакомца к Настоятелю. Тот при нас надел драгоценный крест и вместе с гостинником удалился.
В тот же день мы узнали, что спутник наш был архимандрит Иннокентий, ректор Тверской семинарии, окончивший сравнительно недавно Киевскую духовную академию, быстро делавший свою карьеру. Ему на вид было лет тридцать, едва ли больше. Говорили также, что <отец> архимандрит скоро будет возведен в сан епископский и назначен ректором одной из духовных академий. Так кончилось «инкогнито» нашего спутника.
На другой день во время трапезы мы уже видели его сидящим вместе с Настоятелем Соловецкой обители на особом возвышении, на золоченых, времен Императрицы Елизаветы Петровны, креслах. И кто был важнее из двух сидящих на этих «тронах» Иннокентиев — Настоятель ли, грубый, топором отесанный мужик, или наш вчерашний, скромный спутник? Мы узнали, что цель его поездки была чуть ли не негласная ревизия обители Соловецкой.
В ближайшее воскресенье наш Иннокентий со всей пышностью, какая была доступна богатой древней обители Преподобных Зосимы и Савватия, совершал литургию в соборном храме, где покоились мощи Угодников Соловецких…
Скоро начался наш обзор, знакомство со знаменитой обителью с её скитов — Анзерского, Рапирной горы и проч<их>.
Моя цель была узкая, определенная: написать несколько лиц северян — поморов-монахов, написать два-три этюда с самой обители, её древних стен, башен, храмов, быть может, один-два пейзажа и только.
Меня мало интересовало знаменитое хозяйство Соловецкой обители, её оранжереи, где вызревали прекрасные сорта винограда и персики. Ее доки, в которых строились монахами пароходы и другие суда, необходимые обители, мастерские и прочее. Не интересовала меня ни образцовая типография, ни школа, ни иконописная мастерская. Повторяю, цель моей поездки была иная, и я со всей энергией принялся за дело, высматривая наиболее характерные лица монахов, богомольцев, вглядывался в типичные сооружения обительские.
День на Соловецком был короткий, немощный, бледный. Зато с вечера, часов с 10–11 и до утренней зари — часов до 3-х, было очень удобно работать красками. В эти часы я обычно работал. А мой приятель больше фотографировал.
Как-то забрел я далеко от монастыря на кирпичный завод. Там попался мне типичный монах-помор. Он был в подряснике из синей крашенины, на голове самоедовская меховая шапка с наушниками. Я попросил его посидеть, он согласился. Этюд, написанный с него, вошел потом в «Св<ятую> Русь».
Во время работы немало интересного порассказал мне монах. Он был старшим на заводе. Кирпич выделывался исключительно для нужд монастыря. Натурщик мой оказался иеромонахом, выглядевшим моложе своих лет. Он жил на заводе много лет, а в монастыре, в церкви бывал раза два в год: на Светлую заутреню, да на Троицын день. А молитва его — ежедневная, постоянная молитва была в труде, в работе, и говорил он об этом так просто, так убежденно… Поведал он мне и о старинном институте так называемых годовиков.
Давно повелся на Соловецком обычай весной привозить в обитель подростков лет двенадцати-шестнадцати. Эти мальчики в большинстве случаев были «вымоленные» родителями после долгого бесплодия, после тяжкой болезни или иной какой беды. Таких вымоленных и привозили обычно родители в обитель с весны до весны на год, потому и звались они «годовиками».
Таких мальчиков монастырь определял к какому-нибудь занятию: в певчие, если был голос, слух, в типографию, в поварню, в иконописную или еще куда, там наблюдали за годовиком, за его способностями. Так проходил год, и вот тогда, если у годовика оказывались способности чрезвычайные, был он особенно умен, даровит, монастырь предлагал родителям оставить их мальчика еще на год. Родители и сам мальчик иногда соглашались, иногда нет, и его увозили домой…
Бывали же случаи, что такой «годовик», оставаясь в обители ряд лет, так привыкал к ней, что сам отказывался навсегда вернуться домой. Поздней он становился членом монашествующей братии, доходил до высших чинов монастырской иерархии. Его выбирали Настоятелем монастыря, как было с архимандритом Иннокентием, который властно правил обителью в дни моего там пребывания.