Когда портрет был кончен, Станиславский им остался доволен, заметив вскользь: «Прекрасный портрет для моей посмертной выставки». Тогда же я подарил портрет жене Станиславского, Янине Станиславовне. Он и был в 1908 году на посмертной выставке Станиславского в Кракове, Варшаве и Вене, а после смерти жены художника перешел в Краковский национальный музей.
Со Станиславским я виделся еще один раз в сентябре в Киеве. В конце же декабря он скончался в Кракове.
К концу 1906 года революция доживала свои последние дни. В Киеве во главе патриотического движения стоял тогда издатель газеты «Киевлянин»[362] — проф<ессор> Пихно. Тогда же состоялся огромный съезд, так наз<ываемых>, «Русских людей». На нем впервые появились люди, в последующие годы так или иначе фигурировавшие перед лицом тогдашней России. Многих из них следует помянуть добром, иных же лихом. Сейчас едва ли многие из них остались в живых, а так как о них, да и сами они о себе в свое время много говорили, то я здесь не стану останавливаться, называть их имена, вспоминать добрые и недобрые дела их.
Мне, как и множеству киевлян того времени, пришлось присутствовать на парадном спектакле «Жизнь за Царя». Все билеты задолго были распроданы по огромным ценам. Зрительный зал нового Оперного театра был битком набит. В ложах было чуть ли не вдвое больше против нормы. С галереи висели как гроздья головы, руки. У театра стоял хвост до Фундуклеевской улицы жаждущих попасть на «Жизнь за Царя».
Ни на одном Шаляпинском спектакле не было такого подъема, такого праздничного, парадного вида. Это было событие. Напряжение зрительного зала росло с каждой минутой. Началась знаменитая увертюра, всех охватил какой-то душевный трепет. Все сразу почувствовали, что они братья по крови, что всем дорога Россия, ее слава, величие, ее счастие.
Началось действие. Артистам мгновенно передалось настроение публики. Самые незначительные из них были выше своих сил. Сабинина пел артист-еврей. И как пел! Он влагал в слова, в звуки тот смысл, ту силу и воодушевление, которое хотел придать Сабинину Глинка и какое требовала сейчас с такой горячностью публика.
После каждого акта вызовам не было конца. Весь театр был в каком-то восторженном экстазе.
Я много видал знаменитых, великих артистов, бывал на их бенефисах, торжествах, но то, чему я был свидетелем тогда, в день представления «Жизни за Царя», оперы на юге России редко даваемой, мало популярной, этого, повторяю, ни на каких самых шумных бенефисах гремевшего тогда Шаляпина — не было.
Это был спектакль поистине народный. Чем ближе было к концу, тем возбуждение более росло. Настал момент мученичества Сусанина за юного Царя.
Публика, как один человек, бурно потребовала, чтобы поляки «не убивали Сусанина». Это было исполнено, после чего вызовам Сусанина, Сабинина, Антониды, Вани не было конца. Все разошлись усталые, но счастливые. Киев долго говорил об этом патриотическом вечере.
Я продолжал готовиться к своей выставке. Думалось, что-то ожидает меня в новом 1907 году, в Петербурге! Испытание мое и всяческие терзания приближались…
Суриков окончил «Разина» с опозданием: революция кончилась[363].
Персональная выставка 1907 (Петербург — Москва). 1907
Год 1907-й был один из самых интересных и знаменательных в моей жизни и деятельности.
Начался он моей выставкой в Петербурге, потом приглашением меня Великой Княгиней Елизаветой Федоровной к росписи сооружаемого ею храма при Марфо-Мариинской обители, рождением сына Алексея и второй поездкой в Ясную Поляну, написанием там портрета с Л. Н. Толстого, поездкой к другому Толстому — графу Дмитрию Ивановичу, директору Эрмитажа в Кагарлык.
Об этом расскажу так, как сохранила моя память, и по письмам, что остались в Уфе и у приятеля моего в Петербурге.
Помещение для выставки было снято мною еще в конце 1906 года. Это был известный тогда Екатерининский концертный зал во дворе Шведской церкви, что на Ма<лой> Конюшенной. Зал был новый, с хорошим светом, белый, нарядный. Он был законтрактован неким Лидвалем, аферистом, замешанным перед тем в деле с поставкой хлеба в Нижнем. Лидваль вышел сух из воды и теперь промышлял в Питере чем придется. Между прочим снял у Шведской общины концертный зал, отдавая его под концерты, выставки, лекции за большие деньги. Мне рекомендовал этот зал Дягилев, предупредив, что с Лидвалем надо быть все время начеку.
Я снял зал на один месяц за две тысячи рублей. Плата денег в два срока. Первый — при начале устройства выставки, второй — во второй половине, по открытии ее.
В Питер приехал я заблаговременно и начал понемногу приготовляться. Имея план зала, я еще в Киеве составил план развески картин. И когда время моей аренды наступило, имея опытных людей наготове, я быстро стал развертывать выставку. Была у меня и опытная кассирша (от Дягилева), она взяла на себя всю деловую канцелярскую сторону устройства: публикации, билеты, разные разрешения и проч<ее>. Дело кипело… В три-четыре дня все было поставлено по местам, декорировано светлой материей, цветами, лавровыми деревьями, нарядными кустарными вышивками по стенам, на мебели.
Лидваль заходил на выставку, посматривал и дня за три до открытия напомнил мне, что завтра срок первого взноса. Я на его слова, в хлопотах, не обратил внимания — не до того было. Наступило «завтра». Я кипел, как в котле, совсем позабыв о времени взноса. Прошло и это «завтра».
На другой день утром на выставку явился Лидваль и заявил, что так как контракт мною нарушен, то он просит немедленно «очистить зал». Я вижу свою оплошность, предлагаю этому господину сейчас же получить следуемые тысячу рублей (их я все время носил в кармане), но Лидваль и слышать меня не хочет…
Что делать? Я в отчаянии. Кто-то мне посоветовал обратиться к брату Лидваля — архитектору, вполне порядочному человеку, просить его содействия. Я еду к нему, и, благодаря его вмешательству, деньги в тот же день были уплачены, и я мог рассчитывать, что теперь все пойдет гладко.
Не тут-то было: накануне открытия, когда все было развешано, весь, так сказать, парад был наведен, ко мне является уполномоченный от певицы Вяльцевой и заявляет, что на завтрашний вечер концертный зал давно сдан Вяльцевой, что афиши уже расклеены, билеты все проданы, и чтобы я убирался со своими картинами, куда знаю… Уполномоченный был один из бесчисленных поклонников Вяльцевой, какой-то молодой князек. Он с чванливой непреклонностью заявил мне свой ультиматум.
В те годы я был не из очень сговорчивых, — взял соответствующий Его Сиятельству тон и также категорически заявил, что об этом надо было меня раньше предупредить.
Князь удалился ни с чем. Мои же помощники, здоровенные, огромные ребята — плотники, обойщики, те, что устраивали обычно все выставки — Передвижную, «Мира искусства» и другие, узнав о таком деле, заявили, что они готовы всю ночь прокараулить, но ни одну картину снять или тронуть не позволят. Это еще более укрепило меня.
Через некоторое время явился другой уполномоченный г<оспо>жи Вяльцевой, помягче. Он предложил на время концерта завесить мои картины коленкором. Так как на самом деле ни я, ни Вяльцева в этом инциденте повинны не были, а был виноват один Лидваль, его жадность, то на такое предложение я пошел. За час все картины были завешены оставшимся холстом, кое-что отодвинуто в сторону, и концерт Вяльцевой, к удовольствию ее почитателей, состоялся. <…>
Накануне открытия выставки петербуржцы получили такое приглашение: «Художник М. В. Нестеров имеет честь просить Вас почтить своим присутствием открытие его выставки, имеющее быть 5-го сего января в 4 часа дня в Екатерининском концертном зале на Малой Конюшенной, д. 3».
Пятого января на выставке собралось до шестисот приглашенных. Было оживленно. Все мои близкие на этот день приехали из Киева, из Уфы в Петербург. Выставка нравилась. Она своим составом, говорили тогда, вносила какое-то успокоение во взбаламученное предыдущими событиями общество. Многие, уходя, благодарили меня. Я выглядел именинником. Каждый день приносил с собой что-нибудь новое, интересное.
С первых же дней стали появляться газетные отзывы. Они, неожиданно для меня, были благоприятными, и только крайние левые газеты, «Товарищ» и другие, пока молчали.
Познакомился я на выставке с В. В. Розановым. Его статьи о выставке были наиболее интересными. Появились они в «Новом времени», «Золотом Руне» и «Русском Слове» (под псевдонимом Варварина).
В одно из воскресений появился большой фельетон Меньшикова (в «Новом Времени»). В нем Меньшиков проводил как бы параллель деятельности К. П. Победоносцева с моим творчеством, с тем, что я сказал в своей «Св<ятой> Руси». Немало статей появилось тогда в газетах и журналах. Я не ждал этого, готовился или к замалчиванию, или к великому газетному погрому. Ничуть не бывало[364].
В первые дни, в первую неделю, на выставку шло народу немного, человек сто-двести в будни, и человек пятьсот-шестьсот в праздник, но было очевидно, что количество посетителей растет день ото дня. И вот о выставке «заговорили», она становилась популярной…
В первые дни ее открытия я узнал, что меня собираются чествовать обедом, что идет подписка, что инициаторами этой затеи были Рерих и Сергей Маковский. В те дни у меня с Рерихом были отношения ничем не омраченные, и в ближайшее воскресенье он передал мне просьбу приехать в такой-то час (сам обещает за мной заехать) в ресторан Северной гостиницы. Просьба была от ряда лиц разного звания и положения.
Я дал согласие, хотя такого рода чествования не в моем вкусе. На них всегда чувствую себя плохо. У меня нет слов для речей, я не оратор, я не знаю, что мне с собой и с окружающими делать. Однако едем, или, вернее, меня везут… Входим в большой зал, полный незнакомых мне лиц. Ну, думаю, вот когда ты попался, голубчик… Встречают аплодисментами. Народу человек пятьдесят, если не больше. Тут и военные всякого рода оружия, тут и актеры, и наш брат-художник. Кое-кого узнаю. Начинается пиршество, тосты, речи… Я думаю, что же я отвечу на этот поток слов, похвал, сравнений, заслуженных и незаслуженных… Однако надо отвечать. Встаю. Все утихают. Начинаю с того, что сваливаю все на свою врожденную неспособность говорить. Извиняюсь, мило улыбаюсь и, под гром рукоплесканий, сажусь. Пир затягивается. Становится ясно, что мне — чествуемому — лучше уехать, о чем я и говорю сидящим около меня устроителям, и, еще раз поблагодарив собравшихся, я удаляюсь. Пожелания всех возможных благ несутся мне вослед… Это и была «лучшая минута» во всем этом шумном и ненужном чествовании.