О поэтах и поэзии: Гёльдерлин. Рильке. Тракль — страница 12 из 34

Мы – пчелы невидимого. Nous butinons éperdument le miel du visible, pour l'accumuler dans la grande ruche d'or de l'Invisible»[25].

Вос-поминание/овнутривание разворачивает нашу лишь реализующе-хотящую сущность и ее предметы к сокровенной глубине невидимого <измерения> сердечного пространства. А здесь всё становится внутренним: остается развернутым не только к этой истинной сердцевине сознания, но и внутри этой сердцевины обращает для нас одно безгранично в другое. Этот внутренний мир внутреннего-мирового-пространства очищает для нас Открытость от всех преград и барьеров. Лишь то, что мы сохраняем таким образом внутренне (par cœr[26]), знаем мы истинно наизусть. В этом внутреннем мире мы свободны, вне отношений с предметами, только лишь по видимости защищающими, расставленными вокруг нас. Во внутренне-душевном мире внутреннего-мирового-пространства безопасно-надежное бытие существует вне защиты.

И все же мы уже давно спрашиваем, как может это овнутривание/воодушевление-воспоминание (Er-innerung) уже имманентной предметности сознания происходить в сокровенности сердца? Оно касается внутреннего и незримого. Ибо таковая сущность как в том, что о-внутривается/вспоминается (er-innert wird), так и в том, куда оно о-внутривается/вспоминается (wohin es er-innert wird). О-внутривание (воспоминание-воодушевление) есть прощальный поворот к заходу в широчайший окоём Открытости. Кто из смертных способен на это возвратное памятование?

Хотя стихотворение говорит, что безопасность нашей сущности будет нам дана благодаря тому, что люди «иногда отважней даже, чем жизнь сама, отважнее на вздох один…»

Что же это такое, на что отваживаются эти наиболее отважно-рисковые? Стихотворение, как кажется, об этом умалчивает. Поэтому попытаемся мысляще пойти навстречу этому стихотворению, призвав для этого на помощь еще и другие стихи.

Мы спрашиваем: что могло бы быть еще более отважно-рискованным, что было бы более рискующим, чем сама жизнь, то есть сам риск, то есть было бы более рискующим, чем бытие сущего? В любом случае и в любом отношении эта рискующая отважность должна быть такого рода, чтобы она касалась всякого сущего, поскольку она и есть сущее. Такого рода – бытие, и притом такое, что оно не есть какой-то особый род среди других, но способ (мелодия) сущего как такового.

Благодаря чему же может быть превзойдено бытие, если оно – ни с чем не сравнимая неповторимость сущего? Только благодаря самому себе, только благодаря своей истинности, а именно в том способе, каким оно специально входит в свою подлинность. Только в этом случае бытие может стать той неповторимой уникальностью, что всецело себя превосходит (абсолютный transcendens[27]). Однако это превосходство не уходит на ту сторону и не поднимается к чему-то вверх, но переходит к самому себе, возвращаясь в существо своей истины. Бытие само вымеривает-вышагивает этот переход, будучи само его измерением.

Мысля об этом, мы узнаем из самого бытия, что в нем «более» принадлежно к нему самому и таким образом есть возможность, что и там, где бытие мыслилось как риск, оно осуществится отважнее, нежели само бытие как оно есть, в той мере, в какой мы его по привычке представляем из сущего. Бытие как таковое само обмеривает свою округу/окоём, который ограничивается (τέμνειν, tempus[28]) тем, что пребывает в слове. Язык есть округ, округа, ограничение, ограждение (templum[29]), то есть дом бытия. Существо языка не исчерпывается ни обладанием значением, ни знаковостью, ни соразмерностью числу. И поскольку язык есть дом бытия, постольку мы добираемся до сущего таким образом, что постоянно идем сквозь этот дом. Когда мы идем к колодцу, когда идем по лесу, то вместе с тем непременно проходим сквозь слово «колодец», сквозь слово «лес», даже если не произносим этих слов и не думаем ни о чем языковом. Задумываясь о храме бытия, мы можем предположить, на что отваживаются, чем рискуют те, кто иногда более рискующие, чем бытие сущего. Они отваживаются, они подвергают риску округ (округу) бытия. Они отваживаются на язык, рискуя им. Всякое сущее, предметы сознания и вещи сердца, настроенные на победительность, равно и исполненные отваги люди, все существа, каждое по своему, являются сущими в округе, в окоёме языка. А потому если где и осуществим возвратный поворот из сферы предметов и их представления (Vorstellens) в сокровенность сердечного пространства, то только в этом окоёме.

Для поэзии Рильке бытие сущего метафизически определимо как мировая данность, чье присутствие остается относящимся к живому воспоминанию сознания, имеет ли оно характер имманентности исчисляющего представления или внутреннего поворота в сердечную общительность Открытости.

Вся сфера данности (наличности) присутственна в сказывании. Предметность производства (выставленного – Herstellens) выставлена в изрекании счисляющих положений и поучающих тезисов рассудка, фраза за фразой устремляющегося к успеху/признанию. Областью устремленного к победительности беззащитного бытия завладевает рассудок (интеллект). Он не только установил особую систему правил для сказывания, для логоса (λόγοϛ) как объясняющей предикативности, но логика рассудка (интеллекта) сама по себе есть организация господства намеренного самопродвижения-к-успеху в предметной сфере. В повороте предметного представления сказыванию соответствует вспоминающее во-одушевление/о-внутривание (der Er-innerung) логики сердца. В обеих областях, метафизически определенных, правит логика, так как вспоминающее о-внутривание должно создавать безопасно-надежное бытие даже из беззащитности и вне защиты. Такое укрытие (Bergen) касается человека как существа, обладающего языком. Он обладает им внутри метафизически запечатленного бытия в том смысле, что он берет язык изначально и посредством этого – как возможность своего представления и образа действий. Вот почему потребовался логос (λόγοϛ), сказывание в качестве органона[30], организация посредством логики. А логика существует лишь внутри метафизики.

Но если в ходе создания защищенно-надежного бытия человека коснется Закон целостного внутреннего-мирового-пространства, тогда он сам тронут до своих глубин, до своей сущности, то есть до той, где он в качестве самохотящего (самоволящего) уже есть сказитель. Однако поскольку обеспечение безопасного бытия исходит от наиболее отважно-рискующих, последние должны отваживаться/рисковать посредством языка. Наиболее отважно-рискующие рискуют сказом (сказительством). Но если окоём (округа) этой отваги/риска, язык, принадлежит неповторимым образом бытию, сверх которого и кроме которого ничего другого такого же рода-свойства быть не может, куда же тогда должно быть сказываемо то, что могут сказители сказывать? Их сказ обращается к тому вспоминающе-о-внутривающему повороту сознания, который разворачивает наше незащищающееся бытие в невидимое <измерение> внутреннего-мирового-пространства. Их сказ, в той мере, в какой он касается поворота, говорит не только из обеих областей, но из единства обеих, поскольку оно в качестве спасительного единения уже свершилось. Поэтому там, где целое сущего мыслится как Открытость чистой связи (das Offene des reinen Bezuges), вспоминающе/о-внутривающий поворот должен быть сказом, обращающим сказывание существу, уже уверенному в целостности сущего, так как оно уже свершило превращение представлено-зримого в сердечно незримое. Это существо вовлечено в чистую связь как одной, так и другой стороной шара бытия. Это существо, для которого едва ли еще сохранились границы и различия между тяготеньями-связями, есть существо, управляющее неслыханным центром (сердцевиной) широчайшего окоёма и дающее ему проявляться. В рилькевских Дуинских элегиях это существо – Ангел. Это имя – еще одно излюбленное слово поэзии Рильке. Как и «Открытость», «связь-тяготенье», «прощанье», «природа» оно есть излюбленно-осно́вное слово, так как выраженную в нем целостность сущего промысливает из бытия. В письме от 13 ноября 1925 года Рильке пишет: «Ангел Элегий – существо, в котором превращение видимого в невидимое, над которым мы работаем, уже полностью осуществлено… Ангел Элегий – существо, ручающееся за то, что невидимое составляет высший слой реальности».

В какой мере в ходе свершения новоевропейской метафизики отношение к такому существу принадлежит к бытию сущего, в какой мере сущность рилькевского ангела при всех содержательных различиях является метафизически той же самой, что и образ Заратустры у Ницше, может быть показано лишь из более корневого раскрытия существа субъективности.

Стихотворение мыслит бытие сущего, природу, как риск/отвагу. Всякое сущее отваживается/рискует в риске. В качестве рискующе-отваженного оно лежит на ваге, на весах. Вага, весы – тот способ, каким бытие всё время взвешивает сущее, то есть удерживает в подвижности взвешиванья. Всё рискующе-отважное пребывает в опасности. По характеру отношения к ваге, к весам можно различать области сущего. По отношению к весам можно уяснить себе и существо Ангела, при условии, что в цело-купной сфере сущего он занимает высший ранг.

Растение и зверь «в риске своих смутных желаний» беззаботно хранимы Открытостью. Собственная телесность не смущает их. Живые существа посредством своих инстинктов и склонностей убаюканы в Открытость. И хотя они тоже подвержены опасности, но не в своей сущности. Растение и зверь так лежат на весах, что игра этих весов постоянно пребывает в покое безопасного бытия. Весы, вага, в которые растение и зверь отважены, не достигают еще сферы сущностно (и потому постоянно) неутолённого. Но и весы, вага, на которые отважен Ангел, остаются вне сферы утоленного; но не потому, что они еще не принадлежны к сфере неутоленного, но потому, что они уже больше не принадлежат к ней. В соответствии с бестелесной сущностью Ангела возможное в нем замешательство посредством зримо чувственного трансформируется в незримое. Ангел бытийствует из утоленного покоя уравновешенного единства обеих сфер внутри внутреннего-мирового-пространства.