Движется будущий Бог наш, нам указуя возврат.
Благословенна Эллада! дом небожителей вышних,
Значит, истинным был наших наставников сказ?
Праздничный зал! Море – пол, ну а столы – это горы,
Для уникальнейшей трапезы испокон веку они!
Только где же здесь троны? храмы где и кувшины,
Те, что по́лны нектара, пищи для пенья богов?
Где свеченье речей их, уходящих в безбрежность?
Дремлют Дельфы; где музы, где великий тот рок?
Где внезапность его, где счастье преодоленья,
Что громоподобно ветром и светом в тебя?
Отче Эфир наш! изустно так восклицалось бессчетно,
Но в одиночку никто еще жизнь свою не пронёс.
Благо это раздали, радостно поделили, с чужаками ликуя,
Но растет в сновиденьях слова мощная весть:
Свет наш, Отче! далече льется символ древнейший,
То наследство от дедов метко плод нам несет.
Ибо жители Неба к нам зайдут непременно,
Глубоко потрясая, к нам из тени ворвется их день.
Неощутимо вначале приходят они; только дети
Им навстречу бегут, счастье это слишком светло,
И человек им напуган, едва ли полубог сможет вызнать,
Кто же они под именами, кто эти идущие к нему с дарами,
Но терпение их велико, их радости наполняют его сердце,
Но этим благом он все же не умеет воспользоваться вполне,
Он то созидает, то транжирит, почти не различая святость и греховность,
Которой он безрассудно-благосклонно касается осеняющей рукой.
Небожители в снисхожденье молчат, но потом приходят уже взаправду,
И привычны становятся люди для счастья и для света дня,
И для созерцаний, открывающихся очам, для созерцаний лика,
Того, кто искони был поименован как Единое-и-Всё;
И вот уже глубоко наполнилась молчаливая грудь свободой упокоенья,
И впервые все желанья-стремленья в единстве сошлись.
Таков человек: если с ним само благо и с дарами к нему сам Бог, –
Не узнаёт и не видит он этого без тягот и испытаний,
Лишь с ними он прозревает, что же истинно любит,
Лишь тогда отыщет слова, что взойдут благоуханьем цветов.
И вот он созрел, чтоб всерьез чтить богов, блаженных от века,
Чтоб всё в нем правдиво и живо им пело из сердца хвалу.
Кто не по нраву Высоким, тому свет в глаза не ворвётся,
Праздноискательства искус Эфир никогда не простит.
В присутствии Небожителей будем достойно-почтительны,
Пусть в прекрасных порядках народы свой дух соберут,
Чтоб в наслоениях медленных храмы прекрасные выстроить
И города благородные на побережьях морских…
Но где ж они? где цветенье знакомое, где короны пиров?
Афины померкли и Фивы; стихнул звон оружейный
На Олимпийских дорогах, ветр золотых колесниц,
И никогда уж венки не украсят Коринфа флотилии.
Но почему же умолкли древних святилищ хоры?
Почему вдруг закончилась радость танцев и плясок священных?
Почему чело человека Бог осенять перестал,
Почему он как прежде клейма не ставит на избранниках божьих?
Или ж явился он сам, приняв человеческий образ,
Чтоб в утешении этом празднество Неба свершить?
О друг мой! мы слишком поздно пришли.
И хоть живы бессмертные, но далёко над нами они, в мире другом.
Бесконечно творят они там, но без внимания к нам,
Живы ли мы – им всё равно; этим щадят они нас.
Ибо отнюдь не всегда смог бы вместить их слабый сосуд,
Лишь временами может нести полноту божества человек.
Сон о богах – вот наша жизнь на земле.
Но блуждания странствий – нам в помощь, подобно дремоте,
Крепость нам дарит нужда, ночь же – силою к сердцу,
Покуда в бронзовых зыбках подрастают герои, уподобляясь богам.
Громом приходят они. Мне же мнится всё чаще:
Лучше уйти в сновиденья, чем без товарищей быть,
Чем жить в ожиданье пустом, не зная, что сделать, сказать,
Да и нужны ли поэты в скудную эту эпоху?
Но они, говоришь ты, подобны жрецам винобога,
Из края в край пилигримы в этой священной Ночи.
Были же времена, давними они кажутся,
Ввысь поднявшие всех, кого осчастливила жизнь,
Потом отвернул Отец лик свой от рода людского,
И тень печали нашла на нашу землю сполна,
Тогда напоследок явился тихий, с небесным
Нас утешеньем, провозвестив завершение Дня
И, исчезая, весть нам оставил, что был здесь однажды
И что вернется обратно: хор небесных даров,
Чтобы могли мы возрадоваться попросту по-человечьи,
Ибо для радости-в-духе слишком велик стал Господь
Между людьми, и к тому же силы давно уже нет в нас
Для радостей наивысших, лишь благодарность жива.
Хлеб – плод земли, и все же промыт он сияньем,
А бог-громовержец приносит нам добрую радость вина.
Вот почему в нас живут мысли о жителях Неба,
О бывших некогда с нами и вера в их правый возврат.
Вот почему не смолкают песни поэтов серьезных,
Славящих винобога и не тщетно – Отца.
Верно реченье поэтов: Он с ночью день примиряет,
Извечно Неба чело то ввысь, то долу ведёт,
Неизменно доволен и свеж, как крона ели зеленой,
За это он любит её и плющ, что идет на венки,
Ибо он в пребыванье, следы богов улетевших
Сам он безбожному роду в нашу приносит тьму.
И если Ветхая Песнь о божьих детях пропета,
То это мы, это мы; это плод Гесперид!
В точности и волшебно это с нами свершилось,
Верит, кто испытал! хотя и не легок сей путь,
Творить не способен никто, ибо мы бессердечные тени,
Покуда отец наш Эфир каждого не освятит.
Грядёт между тем сын Вершин, факельщик междумирный,
Сириец, спускается к нам, в нашу долину теней.
Всё это видят волхвы; улыбка бездонно сияет,
Из плененной души, свет заливает взгляд.
Унежен в объятьях Земли, кроток Титан в сновиденьях,
И даже сам Цербер капризный ви́на вкушает и спит.
Середина жизни
Гроздьями диких роз,
Тяжестью желтых груш
Медленно падает в озеро
Деревенская тишь.
Легкие чистые лебеди,
Поцелуями пьяные,
Прячут тонкие головы
В трезвой святости вод.
А теперь – о мой бог! –
Если входит зима,
Где я трону цветы,
Или солнечный блеск,
Или тени земли?
Только стены вокруг,
Немы и холодны,
Да нещадно трещат
Флюгера на ветру.
Патмос
Ландграфу фон Хомбург
Близок,
Но труднопостижим Бог.
Но там, где опасность всё больше,
Там где-то вблизи и спасенье.
Во мраке гнездятся орлы,
И горных пастбищ сыны
Шагают бесстрашно по хрупким
Мостам над провалами бездн.
Вокруг же нас, вкруговую –
Вершины времен, и влюблённым судьба –
Обессиленным жить
На соседних вершинах,
Меж которыми нету пути,
Так дай нам невинной воды,
Дай крылья
Взлететь по ту сторону
Очевиднейших смыслов,
Чтобы уйти и вернуться.
Так говорил я, когда меня похищал
И быстрее, чем мог я представить,
И в такую из далей, о которой
Не мог и помыслить, из дома дух-гений.
И шел я в полумраке рассветном
Сквозь тенистый брезжащий лес
И слушал жалобы ручьев,
Тоскующих по родине моей;
Совсем не узнавал я местности вокруг;
И вдруг, сияя свежим блеском,
Таинственная,
В дымке золотой
Стремительно открылась
В ритмах солнца,
Благоухая тысячью вершин,
В цветеньи – Азия, и, ослепленный,
Искал я что-нибудь, что б было мне знакомо,
Так непривычен был ущельям я широким,
Что устремлялись вниз от Тмола
Туда, где Пактол золотом сиял,
Где Таурус стоит и Мессогис,
Пожар тишайший мне напоминал
Цветами полный сад,
И в этом свете
Цветком на высоте
Был серебристый снег;
И спутник вечной жизни, плющ,
Прильнувши к неприступным стенам, рос;
Высоко взметнулись,
Колоннами живыми
Лавровых деревьев, кедров величавых,
Божественные празднества дворцов.
Но возле самых в Азию ворот
Рокочут, устремляясь во все страны,
В неведомость пространств морских
Проспекты, не дающие теней,
Но шкиперу известны острова.
И вот, когда услышал я,
Что к нам ближайший –
Патмос,
То возжелал,
Чтобы к нему свернули мы,
Войдя в один из сумеречных гротов.
Ведь Патмос – то не Кипр,
Что так богат водою ключевой,
Или иной какой из островов,
Отнюдь не в роскоши бытует Патмос,
Хотя и рад гостям
В своих селеньях бедных,
И если, претерпев крушенье в море,
Иль родину оплакивая
Или друга,
Скорбит здесь чужеземец,
Внимают с состраданьем –
И Патмос, и его родные дети,
Все голоса его прекрасных рощ,
И там, где осыпается песок и лютнею поющей опадают
Слои пропаханной земли,
Все слушают его, с любовью отзываясь
На исповедь. Так когда-то здесь
Заботой окружали возлюбленного Богом
Того пророка, что в юности блаженной
Бродил здесь неразлучно
С Всевышнего любимым сыном, ибо
Любил же громовержец простоту
Апостола, и взгляд внимательный
Всенепременно заметил бы лик Божий,
Ведь в таинстве, когда вдруг претворялось вино домашнее,
Сидели они вместе в час общей трапезы;
И душой великою, в тихом предчувствии,
Смерть возвестил свою Господь и последнюю любовь,
Ибо всегда было недостаточно слов,
Говоримых им тогда о добре,
Чтобы развеять грусть,
Ибо он видел всю злобу мира.
Но всё во благо. И затем он умер. Многое
Можно было бы сказывать о том.
И о том, как уже в конце они увидели,