когда мы, нежные отроки, игры водили
близ вод голубевших фонтана.
Покой был в наших движеньях,
глаза – изумленно глядели
на темную желть вечерней осенней прохлады.
О, пурпур сладости звездной!
Но тот, кто Другим был, по склону Монашьей горы
ступенями каменных лестниц спускался.
Играла улыбка – небесный отсвет в лице, и, странно
окуклившись в тихие детства затоны, он умер,
оставив в саду серебряный оболок друга;
Из мрака листвы, из древних камней
он всё еще слушает нас.
Душа воспевала смерть, зеленое тление плоти,
ей вторил шелест лесов, страстные жалобы птиц.
Вечерних колоколов голубой перезвон не кончался.
Но пробил вдруг час: сквозь пурпурность солнца
он тени наши заметил,
тленные тени сквозь голость ветвей.
Внезапная песня в сумерках каменных стен: черный дрозд.
Призрак рано ушедшего в комнату тихо ступил.
О кровь, что струится из горла мелодией вне разрывов!
О голубой цветок! Слезы горячие, жаркие –
вы утекаете в Ночь!
Золото облаков, времени зыбь. В отрешенную комнату
всё чаще покойного в гости зову.
Все доверчивей наши беседы, когда бок о бок бредем,
опускаясь под вязы все ниже по теченью зеленой реки.
Аниф[46]
Помню: чайки скользят под небом туманным
тоски человечьей.
Тихо живешь ты, осеннего ясеня тенью укрытый,
в Холм погруженный, в праведность его меры.
Неудержимо скользишь вниз по зеленой реке,
раз здесь свершается Вечер,
при звуках и красках любви. Кротко навстречу
движется зверь непостижный,
человек, сияя румянцем. Пьяный от свежести синей,
лбом прикасаясь к мертвой листве,
матери лик вспоминаешь заботливо-строгий.
Исчезновенно как всё, во тьму погружаясь!
Торжественность комнат и старые праотцев вещи.
Смятенное сердце пришельца.
О, эти знаки и звезды!
О, как безмерно виновен рожденный.
О, эта дрожь, золотая, благоговейная,
смерти.
В хладе цветенья душа
не о ней ли задумчиво грезит?
Неотступно кричит в голых ветвях
птица ночная, поверху лунного хода.
Звонко стучит ветр ледяной
о стены изб деревенских.
Весна души
Вскрики во сне; по черным проулкам мечется ветер.
Зовы сини весенней в прорывах ветвей.
Ночная роса, ее пурпур; медленно звездочки гаснут.
Брезжит зелень реки, серебрятся старинно аллеи,
храмы на улицах, башни. О хмелящая нежность
ускользания в лодке; о черный дрозд, зовы твои были так смутны
в детства садах… И вот уж их розовый пух развеян бесследно.
Величаво воды журчат. Влажные тени долины;
мягко ступающий зверь; зелень; ветви в цвету –
прикосновение лба к ним хрустально; мерцание лодки в волнах.
Солнце тихонько поет в розовых тучах на всхолмье.
Как величаво молчит лес здесь еловый;
как тени серьезны в реке!
Чистота! Всюду только она! Где же вы – ужасы троп смертоносных,
рифы ночные, безмолвие серых камней, бесприютные
тени? Солнечно светится бездна.
Сестра, я нашел тебя на заброшенной просеке в чаще,
в полдень то было и было великим молчание зверя.
Белизна под заброшенным дубом, цвел серебристый терновник.
Безмерная мощь умиранья и пламя, поющее в сердце.
В водах, где пенье заката, – рыб прекрасные игры.
Час щемящей печали; молчаливый взор солнца;
Так вот же она – душа: на Земле чужестранка.
Синева дышит духом, брезжит над поваленным лесом;
долго звучит над деревней колокол, глухо и странно;
прощание скромно и тихо. Белые веки усопшего
мирт осенял, чуть зацветший.
Тишайше воды журчат, по течению дня ускользая.
В сумерках тает вдали зелень кустов у реки,
радость в розовом ветре.
Нежное пенье монаха на Холме предзакатном.
Детство
Усыпанная плодами бузина; жительство детства блаженно
В голубизне грота. Над бывшей тропою,
Где дикие травы шуршат, в темную прожелть,
В раздумьях тихие кроны; лепет листвы,
Похожий на пенье горных струй голубых.
Нежный плач – это ты, черный дрозд! В безмолвье
Пастух наблюдает, как катится солнце с холма.
Миг голубой – тот, где чуть больше души.
Зверь осторожный на опушку из леса пришел, в долине внизу –
Покой колоколен старинных, кротость печальных селений.
Всё смиреннее смысл открывается лет этих смутных,
Осень прохладная комнат пустынных;
А в святой синеве – свеченье шагов,
Чье пенье всё дальше и тише.
С легким звоном окно распахнулось; до влаги в глазах
Наблюдаешь за старым погостом, что возле холма сиротеет,
Вспоминаешь легенды, что некогда слышал;
Но бывает, вдруг в душу прольется свеченье:
Лишь о людях, просвеченных радостью, вспомнишь,
О весенней поре с тусклым золота светом.
Гелиан
Одинокими часами Духа
хорошо идти под солнцем
вдоль желтых стен лета.
Тихо шуршат шаги в траве; в мраморе сером
сновидения отпрыска Пана всё еще длятся.
По вечерам на террасе опьяняем себя мы
темным вином виноградным.
Красным огнем персик рдеет в листве;
мягкая поступь сонаты; смеха свеченье.
Ночи молчанье прекрасно.
По туманной равнине
навстречу идут пастухи к нам и белые звезды.
Осень приходит, чтобы нам дать созерцанье
трезвой прозрачности рощи.
Чтобы блаженно брести вдоль ржавеющих стен
и изумленными взорами следовать птиц перелетам.
А вечерами белые воды текут в свои погребальные устья.
В голых ветвях светится небо.
Чисты крестьянские руки, несущие хлеб и вино нам.
Мирно плоды дозревают в солнечной дреме.
О, как серьезны лики возлюбленных мертвых!
Но всё блаженна душа в созерцанье покойном.
Необъятно молчанье опустошенного сада;
юный послушник в венке из листвы облетевшей
тихо пьянеет, вдыхая морозное злато.
Прикосновенье руки к древности голубеющей влаги
или в холодную ночь – к белым сестринским лицам.
Как гармонично и тихо идешь мимо дружеских окон,
где – одиночество, где шуршание клёнов,
где, может быть, все еще дрозд свою песню выводит.
В сумерках призрачен человек и прекрасен.
Изумленны движенья его руками, ногами,
а в пурпурных гротах его тихо вращаются очи.
К но́чи в черном ноябрьском хао́се затерялся чужак-незнакомец,
в гуще ломких ветвей, вдоль богатой настенной проказы;
там монах проходил незадолго,
в сумасшествия нежные струны всецело ушедший.
О, до чего ж одинока кончина вечернего ветра!
Испуская дыханье, он голову клонит свою в сумрак оливы.
Потрясающа гибель рода людского и рода.
В этот час созерцателя очи
золотом звезд его по́лны.
Вечером тонет игра колокольная; только беззвучье.
Черные стены на площади рушатся.
Мертвый солдат в храм зазывает прохожих.
Ангелом бледным
сын возвращается в дом своих предков, тот – пуст.
В даль среброликую к старцам сёстры ушли незаметно.
Ночью спавший нашел их под колоннадой в прихожей –
только что возвратились с грустных паломничеств дальних.
Но в волосах их – грязь, нечистоты и черви!
Это он видит, стоя вблизи; в серебре его ноги.
А в это время из комнат пустых выходят умершие тихо.
О, эти псалмы их в огненном шуме дождя полуночном!
Мерно холопы хлещут их кроткие очи крапивой;
детские кисти бузинные изумленно склонились
над опустевшей могилой.
Тихо свершают свой круг пожелтевшие луны
по лихорадке простынной того, кто еще только отрок;
не подступили безмолвные зимы.
Молча Кедрона высокий удел опускается к кедру,
вот он раскинулся в плавности линий – отпрыска кротость –
под голубыми бровями отца в размышленья ушедший.
Там пастух по пастбищам ночью ведет свое стадо.
Или, быть может, это крики во сне,
в том, где бронзовый ангел, в роще застав человека,
плавит плоть его – тело святого –
на раскаленной решетке.
Виноградником пурпурным стены увиты глиняных хижин
и снопами, поющими ветру, желтого жита.
Жужжание пчел, журавлей одиноких пролеты.
По вечерам на скалистых тропинках – внезапные встречи воскресших.
Прокаженные, в зеркало будто, глядят в почерневшие воды,
а потом одежды свои, провонявшие гноем и гнилью,
подставляют, стеная, бальзаму упругого ветра –
он со склонов летит, где розы в полном расцвете.
Легкостройные девы ночь изучают наощупь
по переулков извивам, так пастыря милого ищут.
По субботам в хижины входит нежное пенье.
Пусть расскажут их песни и про того мальчугана,
и про безумье его, и про белые его брови,
и про уход, и про то его тленье,
где распахнулись внезапно синие его очи.
О, сколь печально это, в тихих напевах, свиданье!
То ступени безумия в комнатах черных,
где в дверях, распахнутых настежь, – древние тени.
Здесь душа Гелиана себя созерцает в зеркале отсвета розы,
снег и проказа сыпятся вниз с чела Гелиана.
На стенах нет уже звезд, звезды потухли.
А вместе с ними и белые призраки света.
Здесь могильщик прах человечий наверх бросает, на травы.
Здесь молчат, завалившись, кресты на медленных склонах.
Ладана сладость в пурпуре ветра ночного.
Очи ушедших разбились, ртов обнажились черноты.
И покуда их внук, плавно сходя в помраченье,
одинокую думу молчит о конце неизвестно-кромешном,
тихо Господь над ним голубые веки смыкает.
Склон
2-я редакция