О поэтах и поэзии: Гёльдерлин. Рильке. Тракль — страница 32 из 34

О священство свиданья

с этой осенью древней!

Лепестки осыпают

розы желтые

у садовой калитки.

Смутной слезою

стала великая боль,

о сестра!

Как неслышно кончается

этот день золотой.


Иоанне

Мелодию твоей походки

в переулке

слушаю снова и снова.

В порыжевшем саду –

синеву твоей тени.


В сумерках среди деревьев

однажды пил вино я.

Капля крови

с виска твоего упала


в мой стакан, вдруг запевший;

час безбрежной тоски;

снегами подуло,

шевельнулась листва от созвездий.


Всякую смерть повидала

тусклого ночь человека.

Раной во мне поселились

пурпурные твои губы.


Словно пришел я с зеленых

хвойных холмов и сказаний

родины нашей, нами

давно уже позабытой –


кто же мы?

не голубая ли песня плача

мшистой лесной речушки,

где таинственно пахнут

даже фиалки весною?


Мирная деревенька

когда-то летом хранила

детство нашего рода,

и вот он медленно гаснет –


холм, седые внуки;

нам снятся сны о кошмарах

полуночной нашей крови,

о те́нях в каменном граде.


Грезящий Себастьян

Адольфу Лоосу

1

Мать носила дитя под луною, под белою,

в тени орешника и бузины вековой,

хмельная от маковых соков и плача дрозда;

и тихо склонялся над нею

в состраданье великом лик бородатый,


хотя едва был заметен в туманности окон;

и старые праотцев вещи лежали,

дряхлея; любовь, осень, мечтанья.


Стало быть – смутный день года, печальное детство,

когда опускался мальчонка тихонько

к тем водам прохладным, к серебряным рыбам;

Покой и Лицо;

когда ж, каменея, он бросился как-то пред вороными,

взбешёнными чем-то, то в серой ночи

звезды́ наступило над ним восхожденье.


В другой раз он матери руку как лед

держал, когда шли сквозь погост Петер-Санкта

той осенью поздней; вдруг нежный покойник,

что в сумраке склепа лежал тихо-тихо,

поднял на него леденящие веки.


И все же он маленькой птичкой был в роще,

давно облетевшей, игрой колокольной

ноябрьских вечерий, молчаньем отцовским,

когда в сновидении зыбком спускался

по лестнице шаткой во мгле предрассветной.

2

Кротость души одинокой. Вечера зимность.

Смутные пастухов силуэты возле старого пруда;

дитя в шалаше из соломы; о, как незаметно

упадал этот Образ в черноту лихорадки.

Ночь: та, что священна.


В другой раз возле сильной отцовской руки

молча взбирался на угрюмость кальварской вершины[47],

а в брезжащих нишах межскальных

ритмами мифа шла голубая фигура,

из раны под сердцем пурпуром кровь вытекала.

О, как неслышно крест воссиял в смутной душе!


Любовь; по черных углам – таянье снега,

синим ветром орешника старые ветви промыты,

плотные своды лещины;

тогда и явился мальчонке алый тот ангел.


О радость; в прохладе вечерней гостиной –

сонаты звучанье,

а сверху на балке коричневой куколки свет серебристый,

и вдруг из нее бабочки голубеющей появленье.


О близость смерти! В каменность мощной стены

уткнулось вершинное злато; смолк и ребенок,

и в марте всё том же зачахли лунные лики.

3

Алость пасхальных колоколов в склепе ночи,

серебряных звезд голоса:

благоговейно омыты темным безумьем

уснувшего лба.


О, как тихо скольжение вниз по синей реке;

оживленье смыслов забытых, когда в зеленых ветвях

дрозд в Закат Чужестранность позвал.


В другой раз, под вечер возле костлявой старца руки

шел вдоль ветшающих стен городских, вдруг

некто в черном плаще, на руках его – розовый мальчик…

Под тенью лещины тогда дух зла внезапно дохнул.


Наощупь по зеленым ступеням лета. Как незаметно

и кротко сад одряхлел в буром осеннем молчанье;

ароматы старых кустов бузины; о, эта печаль и тоска их,

когда в тени Себастьяна серебряный ангела голос

умолк безвозвратно.


На Монашьей горе

2-я редакция

Там, где под тенью вязов осенних вниз, чуть приметна, уходит тропа,

вдалеке от лесных шалашей, от лежанок пастушьих, –

неустанно за Странником следует образ прохлады туманный,


над мостком каменистым, где гиацинтовый мальчика голос

тихо сказку лесную, давно позабытую нами, волхвует;

там Кротко-больное, там плач одичалый брата-монаха.


Вот колен чужеземца коснулась последняя зелень,

а потом – каменеющих лба его и затылка.

Вот родник голубой зазвучал, как он близок,

то – женские слезы и плачи.

* * *

Синяя ночь возлегла нам нежно-нежно на веки.

Молча соприкоснулись наши тленные руки.

О, как сладка ты, невеста!


Бледность покрыла нам щеки, белый жемчуг Селены

растворился, мерцая, на дне зеленого пруда.

Окаменевшими видим мы наши с тобою звезды.


О пронзительность боли! Тени, обнявшись пьяно,

бродят по саду преступно,

так что в чудовищном гневе деревья и звери их судят.


Мы же в гармонии кроткой сквозь хрустальные волны

тихую ночь проплываем.

Розовый ангел выходит к нам из гробницы влюбленных.


Псалом

2-я редакция

Карлу Краусу посвящается

То свеча, задул ее ветер.

То деревенский кабак, незнакомец в подпитье изрядном

вышел и в сумерках сгинул.

То виноградник; кто его выжег? черный, в гнездах паучьих.

То комната, выбеленная молочно.

Умер безумец. То остров в южных морях,

здесь Бога Солнца встречают. Бьют барабаны.

Воинственны танцы мужчин. Жены, увиты гирляндами

и фейерверком цветочным, бедрами мерно играют,

а море в такт им поет. О наш потерянный Рай!


Нимфы уже и давно покинули золото рощи.

Погребают пришельца. Дождик слепой вдруг пошёл.

Пана потомок, землемером прикинувшись тонко,

на асфальте расплавленном спит, позабыв об обеде.

А малышки дворовые – в платьицах ветхих настолько, что жаль их до боли.

То квартира, в которой аккорды живут и сонаты.

Перед зеркалом (тотчас же слепнет оно) обнимаются тени.

А в окнах больничных греются те, кто идут на поправку.

Тащит вверх по реке белый катер чумы кровавые дроги.


Снова чья-то сестра появляется в мрачных мечтах незнакомца.

В лещины кустах в его звезды блаженно играет она.

Студент, быть может двойник, долго-долго за ней из окна наблюдает.

Сзади брат умерший стоит, а может спускается вниз

по лестнице ветхой, по винтовым ее маршам.

Силуэт растворяется в сумраке бурых каштанов, то юный послушник.

А в саду уже вечер. В галерее – летучих мышей стремительны вспорхи.

Дети дворника, отыгравши все игры, начинают странствовать в поисках золота неба.

То аккорды финала квартета. Слепая малышка, дрожа, бежит по аллее,

и вот ее тень уже жмется к стенам холодным,

а вокруг – лишь сказок и мифов священство.


Лодка пустая вечером вниз плывет по чернотам канала.

В сумраке древних убежищ догнивает прах человечий.

Под садовой стеной двое бездомных недавно скончались.

Из пепельных комнат ангелы вышли, калом испачкавши крылья.

Капают черви с их век, с век пожелтевших.

Перед церковью площадь всё так же мрачна и безмолвна, как в детстве.

На ступнях серебристых скользят, ускользая, наши прежние жизни.

Обреченные тени уходят к стонущим водам.

А в одном из склепов могильных белый маг со змеями играет.


Отверзаются молчаливо над Лобным местом златые Господние очи.


Семипсалмие смерти

Голубея, дымится весна; меж деревьями – о, как они пьют! –

Смутность движется в вечер, в закат,

К нежным плачам дрозда приникая всем слухом.

Молча является ночь, зверь, кровавящий след свой,

Медленно никнущий рядом с холмом.


В воздухе влажном цветущей яблони ветви дрожат;

Серебрясь, растворяется всё, что сплелось,

Медленно гаснет в глазах, куда вошла ночь; падают звезды;

Кроткий детства псалом.


Призраком спящий спускался к черному лесу;

Из земли вдруг родник голубой ему песню запел,

Он неслышно белые веки поднял

На заснеженном лике своем.


А луна за зверем красным гналась

От самой пещеры его;

В стонах умер он; в смутных воплениц плачах.

А тот, что светился, к звезде своей руки воздел,

Седой чужестранец;

Молча покойник покинул дом отчий в руинах.


О, проект человека прогнивший:

Формовка холодных металлов,

Ночь-ужас лесов затонувших,

Пылающей чащи звериной;

Ни дуновения в душах.


На чернеющей лодке тот, другой –

Вниз по свеченью потока,

Полный пурпурных звезд;

Благословенно и свыше

Осененный веткой цветущей,

Мак – из серебряной тучи.


Песнь отрешенного

Карлу Борромеусу Хайнриху

Мелодия птичьего полета. Зеленые перелески

по вечерам придвигаются к шалашам молчаливым.

Хрустально пастбище лани.

Туманная смутность нежит журчащий ручей, влажные тени


и лета цветы; как прекрасен их звон на ветру!

Но уже уходит в сумрак чело задумавшегося человека.


Светится лампочка – доброта – в его сердце,

и трапезы умиротворенность; ибо освятили хлеб и вино

Господние руки, и из ночи очей

тихо брат тебя созерцает, отдыхая после странствий тернистых.

О житие в одушевленной Синеве ночи!


Так же любовно обнимает молчание комнаты праотцев тени,

пурпур страдательный предков, плач великого рода,