приводит философское мышление так близко к цели? Отличается ли оно от все рассчитывающего и размеряющего разума лишь своей способностью быстро перелетать большие пространства? Нет, не по одной только этой причине, но и тем, что шагами его управляет посторонняя, лишенная логики сила, называемая фантазий. Повинуясь ей, философия переходит от одной возможности к другой и принимает их, как нечто несомненное. Там и сям она схватывает это несомненное налету. По свойственному ей гениальному предчувствию, она заранее узнает и угадывает издалека, какой именно пункт отличается несомненною точностью. Могущественная сила фантазии обнаруживается в особенности в способности философии с быстротой молнии схватывать и освещать сходные явления. Рефлексия, прилагающая ко всему свой масштаб и шаблон, является уже потом и старается заменить сходство уподоблением, сравнения — причинностью. Но и не обладая такой способностью, все же бездоказательная философия Фалеса имеет свое значение. Если даже все опоры сломаны, если непреклонная логика эмпирического исследования заменена положением: «все вода», то и по разрушении научного здания все еще остается нечто, что заключает в себе побудительную силу к дальнейшему развитию и надежду на плодотворное будущее.
Разумеется, я не думаю, чтобы эта идея хотя бы ограниченная или ослабленная или даже просто, как аллегория, содержала в себе еще новый род «истины»; вроде того, например, как если представить себе художника, который стоит у водопада и в низвергающихся перед ним каскадах воды усматривает художественный прототип людей и животных, растений, скал, нимф, грифов, вообще всех существующих типов, так что для него оказалось бы таким образом подтверждение положения, что «все вода». Идея Фалеса, даже признавая, что она бездоказательна, имеет значение скорее потому, что в ней не подразумевается ничего мифического и аллегорического. Греки, между которыми Фалес внезапно сделался столь заметным, представляли полный контраст всем реалистам, так как, собственно говоря, они верили только в реальность людей и богов, на все же остальное в природе смотрели, так сказать, как на переодевание, как на маскарад и метаморфозу этих богов — людей. Только человек казался им действительностью, зерном всех вещей, а все прочее они считали призраком, обманчивой игрой. Поэтому-то они и чувствовали такое невероятное затруднение, когда им приходилось усваивать понятия, как понятия; если у новейших народов личные черты сублимируются в абстракции, то у них, наоборот, самые абстрактные понятия постоянно сливались с личностью. Фалес же говорил: «Не человек, а вода представляет истинную реальность». Признав реальностью воду, он тем самым полагает начало вере в реальность природы. Как математик и астроном, он холодно относился к мифам и аллегориям, и хотя ему и не удалось возвыситься до чистого отвлеченного представления о том, что «все едино» и он остановился только на его чисто физическом выражении, все-таки среди греков своего времени он представляет удивительную редкость. Может быть, в высшей степени странные последователи Орфея и обладали большей, чем он, способностью к отвлечению, но выразить отвлеченное понятое они могли только в виде аллегории. И Фирекид из Сироса, который близко стоит к Фалесу по своим воззрениям на физические явления, колеблется, однако, в точном определении отвлеченных понятий и останавливается на полдороге в той области, где миф сливается с аллегорией. Так, например, он сравнивает землю с крылатыми весами, которые висят в воздухе с распростертыми крыльями, и на которые Зевс после своей победы над Кроносом накинул великолепную одежду, собственноручно расшитую им разными землями, морями и реками. По сравнению с этим туманно-аллегорическим философствованием, Фалес является настоящим творцом, который впервые без фантастических бредней о явлениях природы заглянул в ее глубину. Тот факт, что он мало пользовался научными доказательствами и скоро перешагнул через них, служит типичным признаком философского ума. Греческое слово, означающее «мудрец», этимологически принадлежит к глаголу sapio — я вкушаю, sapiens — вкушающий, sisyphos — человек с острым вкусом. Таким образом острый вкус, быстрое соображение, меткое отличие составляют, по мнению народа, особое искусство философа. Философ не умен, если под умным подразумевать человека, пекущегося о своем благе. Аристотель справедливо замечает. «То, что знают Фалес и Анаксагор, можно назвать необычайным, изумительным, божественным, но вместе с тем и бесполезным, ибо им не было никакого дела до благополучия людей».
Этим выбором необычайного, изумительного, божественного философия отличается от науки, как отличается от практической мудрости своим предпочтением бесполезного. Не обладая тонким вкусом, наука без разбора набрасывается на всякое новое знание к слепой жадности знать все во что бы то ни стало. Философское же мышление ищет, наоборот, явлений, наиболее достойных изучения, ищет великого и важного познания. Но понятие о великом изменчиво, в области как этики, так и эстетики, поэтому философия прежде всего определяет, что именно нужно считать великим. «Бот что велико», говорит она и тем возвышает человека над его слепым необузданным стремлением знать все. Своим понятием о великом она сдерживает это стремление главным образом потому, что самое великое знание, именно знание сущности и корня вещей, считает достижимым и достигнутым. Когда Фалес говорит: «Все вода», человек с содроганием выходит из жалкого состояния червя, кропотливо роющегося в отдельных областях науки; он предчувствует конечное разрешение вопроса о происхождении всех вещей, и это предчувствие помогает ему одержать победу над смутными понятиями низшей ступени познания. Философ заставляет звучать в себе все звуки мира и затем передает их в виде готовых понятой. Сосредоточенный, как художник в момент творчества, сострадательный, как человек богобоязненный, исследующий цели и причины, как ученый, чувствующий, что он возвышается до макрокосма, философ в то же время сохраняет хладнокровие и осмотрительность, наблюдая за собой, как за отражением мира; сохраняет, повторяю, эту осмотрительность, которой обладает драматический артист, когда он, изображая какое-либо лицо, говорит и действует, как бы самое это лицо. Что в этом случае стих для поэта, то представляет для философа диалектическое мышление. Он ухватывается за него, чтобы удержать за собой очарование и утвердить его. И как для драматурга слово и стих кажутся лепетом на чуждом языке, на котором он старается выразить все, что видел и пережил, пользуясь мимикой и музыкой, так и всякое глубокое философское мышление в диалектике и научной рефлексии видит единственное средство сообщить свои наблюдения, но средство жалкое, в основе своей метафорическое, переносящее философское мышление совсем в другую сферу и в неверной передача выражаемое совсем иным языком. Так, Фалес сознавал единство существующего, но, желая ознакомить людей со своими воззрениями, он толковал о воде!
Анаксимандр
Общий тип философа как в тумане восстает перед нами в образе Фалеса, образ же его великого последователя рисуется нам уже гораздо яснее. Анаксимандр Милетский, первый философский писатель, пишет так, как и следует писать типичному философу, пока нелепые требования не лишили его наивности и простодушия: пишет высоким лапидарным слогом, каждое новое положение которого свидетельствует о все большем умственном просветлении и о возвышенном миросозерцании. Идея и ее форма суть как бы мильные камни на пути к высочайшей мудрости. С свойственной ему краткой убедительностью Анаксимандр сказал однажды: «Откуда вещи берут свое начало, там же они, в силу необходимости, находят и свой конец; они должны понести искупление и быть судимы за содеянные несправедливости соответственно порядку времени». Загадочное изречение истинного пессимиста, надпись оратора на пограничном столбе греческой философии, — как же мы поймем тебя?
Единственный серьезный учитель нравственности нашего века старается убедить нас в своих Parerga (добавление к учению о страданиях мира), такого рода соображениями: «Собственно говоря, человек представляет собой такое существо, которое вовсе не должно было бы существовать и которое должно искупить свое существование многочисленными страданиями и смертью. Чего же ждать от такого существа? Да и все мы разве не приговоренные к смерти грешники? Мы искупаем свое рождение, во-первых, жизнью, во-вторых, смертью». Для кого это учение ясно начертано на человеческом жребии, кто признает, что печальные свойства нашей жизни таковы, что не стоит слишком близко и внимательно рассматривать их, — хоть наше привычное к биографической заразе время, по-видимому, держится иного, лучшего мнения о достоинстве человека, — кто, как Шопенгауэр, слышал на «высотах индийской атмосферы» священное изречение о значении бытия, тому трудно воздержаться от антропоморфической метафоры и от печального учения, основанного на кратковременности человеческой жизни и избежать применения этого учения к общему характеру всякого бытия. Может быть, и не логично, но зато вполне согласно с человеческой природой и совершенно в духе раньше описанных скачков философской мысли смотреть вместе с Анаксимандром на бытие как на достойное кары освобождение от вечного существования, как на несправедливость, которая искупается смертью. Все, что существует, снова исчезает, подразумеваем ли мы в этом случае жизнь человека, воду, тепло или холод. Мы по горькому опыту можем пророчески предсказать конец всего, что только обладает определенными свойствами. Никогда, поэтому, существо, имеющее известные свойства и состоящее из них, не может служить принципом и источником происхождения вещественного мира; настоящая сущность, заключает Анаксимандр, не может иметь определенных свойств, иначе она, подобно всему прочему, зарождалась бы и затем снова подвергалась бы уничтожению. Условием непрекращающегося существования первобытной сущности служит ее неопределенность. Бессмертие и вечность ее состоят не в бесконечности и неисчерпаемости — как полагают комментаторы Анаксимандра, — а в отсутствии определенных, подлежащих исчезновению качеств, почему первобытн