О пределах добра и зла. Парадоксы стоиков — страница 5 из 55

При этом вне всякого сомнения истинно «цицероновским» можно считать и риторическое оформление трактата. Строя его как последовательное чередование положительного изложения того или иного учения и его опровержения, он не просто следует системе философской аргументации тех же академиков. Здесь прослеживается и очевидно риторическая подоплека — практика так называемых двойных речей, идущая еще от софистов, популярная в Академии (известно, что именно такую «парную речь» произнес во время знаменитого «философского посольства» в Рим Карнеад в 155 г.) и постепенно ставшая одним из расхожих приемов воспитания оратора, когда ему предписывалось произносить две речи с противоположным содержанием. Такая форма для Цицерона являлась идеальным воплощением его идеи соединения риторики и философии, с одной стороны, и поводом продемонстрировать искусство собственного слова — с другой. В этом смысле фраза Цицерона: «Я подчиняюсь твоему желанию и, если смогу, стану говорить, как ритор, только пользуясь философской риторикой…» («О пределах…» II 17) — может служить символом цицероновского философского стиля и в этом сочинении, и в других. Риторический инструментарий многократно используется Цицероном на протяжении De Finibus. Быть может, наиболее ярким его примером могут служить то и дело перебивающие течение отвлеченных философских рассуждений аргументы «к месту» или «к человеку». Так, возражая против эпикурейского понимания блага как удовольствия, Цицерон приводит в пример действия знаменитых Торкватов — перед нами безупречный, с точки зрения риторики, прием, если учесть, что апологетом эпикурейской доктрины в этот момент выступает потомок именно этого рода. Примечательно, что Цицерон как бы сам осознает и подчеркивает подобное наложение риторического стиля на философский предмет: об этом говорит ехидная фраза Катона из начала четвертой книги, когда тот уподобляет атаку Цицерона на стоиков процессам, которые он выигрывал не за счет сути дела, но лишь своим ораторским искусством. Но для Цицерона в этом упреке одновременно воплощено и признание того, что он способен решить свою задачу — соединить мудрость и красноречие, осуществив тем самым свой идеал философа-ритора, идеал в принципе специфически римский.

Вообще все драматическое построение трактата как бы идеально довершает выстраиваемую Цицероном новую, римскую форму греческой философии. Формально следуя жанру философского диалога, возводимого им самим к Платону, Цицерон избирает скорее «аристотелический» вариант, в котором диалог, по сути, сводится к монологам. Но при этом чередование этих монологов «за» и «против» создает иллюзию некоего судебного разбирательства, где разные персонажи выступают в роли «ответчиков» за ту или иную школу, а сам автор чередует роли истца и судьи. При этом все персонажи диалога — знаковы. В первых двух книгах это Луций Манлий Торкват, друг Цицерона и противник Цезаря, и Гай Валерий Триарий, командир флота Помпея, погибший в Фарсальской битве; в третьей и четвертой — Марк Порций Катон Утический, непримиримый враг Цезаря, один из последних защитников ценностей гибнувшей Республики, а в пятой — оратор и политик Марк Пупий Пизон Фруги, поддерживавший злейшего врага Цицерона Клодия, и двоюродный брат самого Цицерона Луций, помогавший родственнику в борьбе против сицилийского наместника Верреса. Образ Брута, которому адресован весь трактат (равно как и «О природе богов» и «Тускуланские беседы»), ученика Антиоха Аскалонского и одного из самых заметных участников политических событий середины I в. до н. э. в Риме, довершает общую картину, в которой каждая фигура — одновременно и образованный знаток различных наук, и политический деятель. Каждый из персонажей трактата привержен какой-либо из рассматриваемых философских школ, но характерно, что изложение взглядов эпикурейцев и стоиков Цицерон «поручает» Торквату и Катону, близким ему по воспитанию и убеждениям, а учение Антиоха, предстающее в трактате если не абсолютно верным, то существенно превосходящим первые два, вкладывает в уста Пизона, своего противника на политической и ораторской сцене. Конечно, здесь можно усмотреть просто точное следование философским вкусам тех, кого он делает героями своего сочинения; но с драматической и риторической точек зрения мы в итоге имеем дело с удивительно сбалансированной картиной, в которой Цицерон предстает неким посредником и отстраненным арбитром, т. е. ровно в той роли, которую он и хотел себе уготовить, не принимая до конца ни одной из греческих философских школ (включая Антиоха, которого он критикует в «Академических исследованиях») и формируя на их основе философию собственно «римскую». Более того, зачастую особенности личной судьбы «персонажей» как бы влияют на философскую проблематику цицероновского труда. Так, рассуждение о допустимости самоубийства (III 60) может быть продиктовано самим фактом того, что двое собеседников Цицерона, Торкват и Катон, покончили с собой за год до написания трактата.

В итоге трактат «О пределах блага и зла», быть может, самое показательное философское произведение Цицерона. Его предмет — этика, т. е. центральная составляющая философской программы Цицерона; по охвату материала и множеству разбираемых понятий он более, чем другие философские труды, приближается к той панораме философских взглядов, которую Цицерон желал дать римскому читателю; его риторическая отделка подчеркивает «словесность» цицероновской философии, где ценность аргумента заключена не только в логике, но и в полемической заостренности. Погрешности трактата — следствие тех же причин: «панорама» предполагает беглость, а риторическая изощренность, та copia verborum, «изобилие слов», которым всегда было отмечено ораторское искусство Цицерона, при описании философских материй нередко приводит к затрудненности чтения, на которую сетовал в свое время даже Монтень[22]. Но именно в этой двойственности, пожалуй, и заключен феномен Цицерона, который стремился превратить философию одновременно и в искусство слова, и в общественное предписание.

* * *

В качестве приложения в настоящее издание помещен перевод еще одного сочинения Цицерона — «Парадоксы стоиков» (Paradoxa Stoicorum), написанного весной 46 г., т. е. на год раньше «О пределах блага и зла». Совместная публикация двух трактатов объясняется не просто фактом отсутствия современного русского перевода этих философских трудов Цицерона. В известной мере они достаточно связаны между собой и тематически, и формально, и стилистически. На первый взгляд, «Парадоксы» — это полуученическое сочинение, о котором сам автор говорит как о некой «забаве» (§ 3) и которое Цицерон подчеркнуто не включил в список своих трудов, приведенный в трактате «О дивинации». И тем не менее цель этой «забавы» опять-таки в популяризации греческих философских — стоических и академических — учений, в желании перенести их из философской школы, гимнасия, в «общественные места» (conieci in communes locos — § 3—4), т. е. сделать достоянием римского читателя[23]. Сочетание греческого и римского, столь важное для трактата «О пределах…», в «Парадоксах» получает дополнительное, «зримое» воплощение: практически все разбираемые философские топосы (только прекрасное — благо; добродетель достаточна для счастья; все грехи и добродетели одинаковы; всякий глупец безумен; только мудрец свободен; только мудрец богат) даются изначально в греческом варианте, и им подыскиваются латинские соответствия. Но эти топосы, традиционно связываемые со стоической школой, даются у Цицерона скорее в академическом «освещении»; так, например, разбор третьего парадокса — о том, что все грехи равнозначны, — исследователи связывают с учением все того же Антиоха Аскалонского[24] (характерно при этом, что собственно метод Цицерона именуется «сократическим», § 23 — см. выше об образе Сократа в цицероновской философии). В то же время Цицерон, безусловно, демонстрирует свое знакомство с главными постулатами стоиков (от которых берет сам термин «парадокс», греч. παράδοξος — «отличающееся от принятого мнения», оттого «удивительное, выдающееся, невероятное» — см. упоминания о стоических парадоксах у Диогена Лаэрция VII 123; Плутарха «Об общих понятиях» 1060b; Александра Афродисийского. «Комментарий к “Топике” Аристотеля» 147, 12 и т. д.) — и это отчасти подтверждает возможность того, что он пользовался достаточно адекватным изложением стоического учения и при написании третьей книги «О пределах блага и зла», о чем мы говорили выше. Параллели двух трактатов, естественно, не исчерпываются «стоической составляющей» «О пределах…»; в «Парадоксах» Цицерон также рассматривает эпикурейское представление о тождестве блага и наслаждения (§ 11—15). Да и в целом основное содержание «Парадоксов» можно рассматривать как некое приготовление к «Пределам блага и зла»: в них анализируются те же представления о добродетели, благе, в них царит тот же образ «блаженного мудреца» (причем характерно, что он также помещен в конец трактата, будучи предметом пятого и шестого парадоксов — ср. выше о структуре аргументации в сочинении «О пределах блага и зла»).

Наконец, сам способ подачи материала, стиль изложения следуют тем же принципам, которые мы наблюдали в большем трактате. Разбор теоретических положений иллюстрируется множеством исторических примеров и реалий, причем исключительно римских. Рассуждая о том, что есть благо, Цицерон ссылается на поступки и поведение знаменитых римлян, начиная с легендарного основателя Рима Ромула и кончая Сципионами и старшим Катоном (§ 11—12). Одновременно он то и дело обрушивается на своих политических противников, используя в качестве отрицательных примеров того же Клодия (§ 27 и далее) или Красса (§ 44—47). Вообще местами изложение философских тезисов переходит в некое подобие политического памфлета, обличающего нравы современного Рима, что еще раз подчеркивает сами мотивы обращения Цицерона к философским предметам — для него это способ формулировки положительной государственной программы. Соответственно и все произведение отмечено, даже в большей степени, чем «О пределах…», нарочитым риторическим пафосом, частым использованием риторических фигур и приемов