О том, что мы сами обладаем этими благородными качествами разума, мы знаем благодаря рефлексии; другим мы их приписываем, в картезианской модели, в силу аргументов о «наилучшей теории», как они теперь называются: только так мы можем управиться с проблемой «других разумов». Тело и разум суть две субстанции, одна протяженная субстанция, другая — мыслящая субстанция, rescogitans. Первая подпадает под компетенцию механистической философии, вторая — нет.
Принимая механистическую философию, «Галилей создал новую модель понимаемости — доступности для человеческого понимания», — правдоподобно утверждает Махамер. Эта модель предполагала «новые критерии стройных объяснений природных явлений», основанные на картине мира как хитроумной машины. Для Галилея и вообще для ведущих фигур научной революции Нового времени истинное понимание требует создания механической модели, устройства, какое мог бы сконструировать ремесленник. Так, Галилей отверг традиционные теории приливов, потому что мы не можем «воспроизвести [приливы] с помощью надлежащих искусственных приспособлений». Галилеевская модель понимаемости имеет одно следствие: когда отказывает механизм, отказывает понимание. Видимые недостатки механического объяснения сцепления, притяжения и других феноменов в конце концов побудили Галилея отвергнуть «тщетную презумпцию понимания всего». Хуже того, «нет ни одного эффекта в природе... такого, чтобы самый остроумный теоретик мог прийти к полному пониманию оного». Как убедительно показал Декарт, для разума галилеевская модель явно не работает. Будучи настроен намного оптимистичнее, чем Галилей, по поводу перспектив механического объяснения, Декарт, тем не менее, предполагал, что действие rescogitans, возможно, лежит за гранью человеческого понимания. Он думал, что нам, быть может, «недостает ума», чтобы понять креативный аспект использования языка и другие проявления разума, хотя и «нет ничего, что мы бы понимали более ясно и совершенно», нежели наше обладание этими способностями, и «было бы абсурдно сомневаться в том, что мы внутренне испытываем и воспринимаем как существующее в нас, только потому, что мы не понимаем материю, о которой нам из ее природы известно, что она непостижима». Говоря, что нам «известно», что данная материя непостижима, Декарт заходит слишком далеко, но всякий, кто придерживается убеждения, что люди являются биологическими организмами, а не ангелами, признает, что человеческий разум имеет особую компетенцию и границы и что многое из того, что мы стремимся понять, вероятно, лежит за этими пределами.
Тот факт, что rescogitans ускользает от той модели понимаемости, которая вдохновляла современную научную революцию, интересен, но отчасти не существен. Ведь вся эта модель быстро развалилась, подтверждая худшие опасения Галилея. Ньютон, к ужасу своему, продемонстрировал, что ничто в природе не подпадает под компетенцию механической модели понимаемости, которую создателям науки Нового времени, казалось, подсказывал элементарный здравый смысл. Ньютон считал свое открытие действия на расстоянии, вопреки базовым принципам механистической философии, «столь великим Абсурдом, что, мыслю, ни единый муж, который в философских материях сведущую способность к мышлению имеет, никогда бы в оный не впал». Тем не менее, он был вынужден заключить, что этот Абсурд «действительно существует». «Ньютон не имел тому вообще никакого физического объяснения», — замечают две современные исследовательницы, указывая на глубочайшую проблему как для самого Ньютона, так и для его выдающихся современников, которые «обвиняли его в привнесении оккультных качеств» без «физического, материального субстрата», какой «способны понять человеческие существа» (Бетти Доббс и Маргарет Джейкоб). По словам одного из основателей современного галилееведения, Александра Койре, Ньютон продемонстрировал, что «чисто материалистическая или механистическая физика» «невозможна»12.
До конца своей жизни Ньютон стремился уйти от этого абсурда, как и Эйлер, и д’Аламбер, и много кто еще после них — но все напрасно. Ничто не умалило силы суждения Дэвида Юма, что, опровергнув самоочевидную механистическую философию, Ньютон «возвратил изначальные тайны [природы] в тот мрак, в котором они всегда пребывали и будут пребывать»13. Позднейшие открытия, привнесшие еще больше крайнего «Абсурда», лишь еще глубже укоренили осознание того, что естественный мир непонятен для человеческого разума, по крайней мере в том смысле, какой предвосхищали основатели науки Нового времени.
Хотя и признавая Абсурд, Ньютон энергично защищался от критики континентальных ученых — Гюйгенса, Лейбница и др., — которые ставили ему в вину привнесение «оккультных качеств» презираемых философов-схоластов. Он писал, что оккультные качества теоретиков аристотелевского толка были бессодержательны, зато новые принципы, пусть, к несчастью, оккультные, имеют, тем не менее, содержательное наполнение. «Вывести два или три общих Принципа Движения из Феноменов и затем сказать нам, как свойства и Действия всех Вещей телесных из тех явных принципов следуют, — было бы великим шагом в Философии, хотя бы даже Причины оных принципов еще не были открыты», — писал Ньютон. Тем самым он формулировал новую, более слабую модель понимаемости, корни которой уходят в направление, получившее название «смягченного скептицизма» британской научной традиции, которая за безнадежностью оставила поиск «первых пружин естественных движений» и других природных явлений и ограничилась гораздо более скромным усилием выработать лучшее теоретическое объяснение, на какое хватит сил.
Последствия для теории разума были самые непосредственные, и они были признаны сразу. Представление о дуализме разума и тела более не выдерживало критики, потому что никакой идеи тела не было. В последние годы стало принято высмеивать Декартов «дух в машине» и говорить о «заблуждении Декарта», заключавшемся в постулировании второй субстанции: разума, отличного от тела. Это верно, что Декарт оказался неправ, но не по этим причинам. Ньютон изгнал машину; дух же остался невредимым. Как раз первая субстанция, протяженная материя, вдруг таинственно растворилась. Мы можем осмысленно говорить о физических феноменах (процессах и пр.), рассуждая о реальной истине или реальном мире, но при этом не предполагается, что есть какая-то другая истина или другой мир. Для естественных наук существуют ментальные аспекты мира — наряду с оптическими, химическими, органическими и др. Необязательно, чтобы категории были твердыми, четкими или чтобы они соответствовали интуиции, подсказанной здравым смыслом, — эту норму наука окончательно оставила с открытиями Ньютона, наряду с требованием «понимаемости», как оно замышлялось Галилеем, да и вообще всей наукой Нового времени.
В этой перспективе ментальные аспекты мира оказываются вместе с остальной природой. Еще Галилей доказывал, что «в настоящее время нам надо лишь... исследовать и демонстрировать некоторые из свойств ускоряющегося движения», оставляя в стороне вопрос о «причине ускорения естественного движения». После Ньютона этот путеводный принцип был распространен на всю науку. Английский химик XVIII в. Джозеф Блэк рекомендовал, чтобы «химическая связь была общепринятым первым принципом, объяснить который мы можем не более, чем Ньютон мог объяснить гравитацию, а объяснение законов связи пусть будет отложено до тех пор, пока мы не выстроим учение в таком объеме, в каком его выстроил Ньютон в отношении законов гравитации». Химия пошла по этому пути. Она выстроила добротное учение, достигшее своих «триумфов... в изоляции от переживающей новое становление науки физики», как указывает ведущий историк химии (Арнольд Тэкрэй). Чуть ли не до середины XX в. видные ученые считали молекулы и химические свойства всего лишь вычислительными приемами, а ведь понимание этих материй и тогда далеко превосходило все, что ныне известно о ментальной реальности. Окончательно объединение было достигнуто шестьдесят пять лет назад, но только после того, как физика подверглась радикальному пересмотру, уйдя еще дальше от интуиции здравого смысла.
Отметим, что это было объединение, а не редукция. Химия не только казалась несводимой к физике того времени, но и была таковой.
Из всего этого можно извлечь важные уроки для изучения разума. Хотя для нас сегодня они должны быть куда более очевидными, они уже были ясны после того, как Ньютон опроверг механистическую философию. И эти уроки сразу же были извлечены, в развитие предположения Локка, что, возможно, Бог предусмотрел «придать материи способность мышления» так же, как Он «присоединил к движению такие эффекты, способным на производство каковых мы движение помыслить никоим образом не можем». По словам Ньютона, сказанным в защиту постулирования природных активных принципов в материи, «Бог, который дал животным самодвижение за гранью нашего понимания, без сомнения, способен вживить в тела иные принципы движения, которые нам могут быть столь же мало понятны». Подвижность органов движения, мышление, волевые акты — все «за гранью нашего понимания», хотя мы можем стремиться найти «общие принципы» и «выстраивать учения», дающие нам ограниченное понятие об их фундаментальной природе. Такие идеи естественно привели к выводу о том, что свойства разума возникают из «организации самой нервной системы», что те свойства, которые «понимаются под термином „ментальный*», суть результат «органической структуры» мозга так же, как материя «наделена силами притяжения и отталкивания», которые действуют на расстоянии (Ламетри, Джозеф Пристли). Какая могла бы быть стройная альтернатива, — неясно.
Столетие спустя Дарвин выразил свое согласие. Он задал риторический вопрос: «Отчего бы мысль, будучи секрецией мозга, была более чудесной, нежели сила тяжести — свойство материи?» В сущности, это указание Локка, которое затем конкретизировали Пристли и др. Однако хорошо при этом помнить, что проблемы, поднятые картезианцами, так и остались без внимания. Никакого содержательного «учения» по поводу обыденного креативного использования языка и других проявлений нашего «благороднейшего» качества нет. А без этого нельзя всерьез поднимать вопросы об объединении. Современные когнитивные науки, включая сюда и лингвистику, сталкиваются с проблемами, во многом сходными с проблемами химии из-за крушения механистической философии до 1930-х гг., когда учение, выстроенное химиками, было объединено с радикально пересмотренной физикой. Современная неврология обычно выдвигает как путеводную идею тезис о том, что «все ментальное, да собственно и разум, есть развивающиеся свойства мозга», признавая при этом, что «это развитие не считается неподдающимся дальнейшему упрощению, но происходит по принципам, которые управляют взаимодействием между событиями более низкого уровня, — по принципам, которые мы пока не понимаем» (Вернон Маунткасл). Это тезис часто представляют как «удивительную гипотезу», «дерзкое утверждение о естественном характере ментальных процессов и их обусловленности нейрофизиологической деятельностью мозга», «радикально новую идею» в философии разума, которая, по мнению некоторых, сможет наконец-то отправить на покой картезианский дуализм, хотя при этом высказываются сомнения в возможности преодолеть видимую пропасть между телом и разумом.