ния: «креативный» принцип, лежащий в основе актов воли и выбора, которые суть «самое благородное, что у нас может быть», и единственное, что нам «подлинно принадлежит» (в картезианских терминах). Люди лишь «побуждаемы и склонны» действовать определенным образом, но они не действуют «вынужденно» (или случайно), и в этом отношении они не похожи на машины, т. е. на весь остальной мир. Самым поразительным примером для картезианцев было нормальное употребление языка: люди способны выражать свои мысли все новыми бесчисленными способами, которые ограничиваются телесным состоянием, но не определяются им, соответствуют тем или иным ситуациям, но не обуславливаются ими, и вызывают в других мысли, которые они могли бы выразить похожими способами, — словом то, что мы бы назвали «креативным аспектом использования языка».
Стоит иметь в виду, что, насколько нам известно, эти выводы правильны.
В этих терминах ученые-картезианцы выработали экспериментальные процедуры для определения того, имеет ли какое-то другое существо разум вроде нашего, — замысловатые варианты того, что в последние полвека возродилось в виде теста Тьюринга, хотя и без принципиально важных ложных выводов, которыми сопровождалось это возрождение, вопреки ясно выраженным предостережениям Тьюринга — тема интересная, но я ее оставлю в стороне [6]. В тех же самых терминах Декарт смог сформулировать относительно четкую проблему сознания — тела: установив два принципа устройства природы — механический и ментальный, — мы можем спросить, как они взаимодействуют, — это серьезная проблема для науки XVII в. Но прожила эта проблема недолго. Как известно, вся картина рассыпалась, когда Ньютон, к великому ужасу своему, установил, что не только сознание ускользает, оказывается вне досягаемости механистической философии, но и все прочее в природе тоже, даже простейшее земное и планетарное движение. Как указал Александр Койре, один из основателей современной истории науки, Ньютон продемонстрировал, что «чисто материалистическая или механистическая физика невозможна» [7]. Соответственно, естественный мир не отвечает норме понимаемости, которая воодушевляла научную революцию Нового времени. Мы должны принять «допущение непонятных и необъяснимых „фактов14, навязываемых нам эмпиризмом, в корпус научного знания», как ставит этот вопрос Койре.
Ньютон считал свое опровержение механистизма «абсурдом», но обойти его не мог, несмотря на немалые усилия. Не смогли и величайшие ученые его времени, да и поныне. Позднейшие открытия привнесли еще больше «абсурда». Ничто не умалило силы суждения Дэвида Юма, что, опровергнув самоочевидную механистическую философию, Ньютон «возвратил изначальные тайны [природы] в тот мрак, в котором они всегда пребывали и будут пребывать». Сто лет спустя, в своей классической истории материализма, Фридрих Ланге указал, что Ньютон фактически разрушил материалистическое учение вместе с нормами понимаемости и основанными на них ожиданиями: с тех пор ученые «приучили себя к абстрактному понятию сил, или скорее к понятию, витающему в мистической неясности между абстракцией и конкретным пониманием». Это был «поворотный пункт» в истории материализма, когда уцелевшие остатки учения были далеко отброшены от учений «подлинных материалистов» и лишились немалой части своей значимости.
Как методологический, так и эмпирический тезисы рассыпались и уже никогда больше не воспроизводились.
С методологической стороны, нормы понимаемости были заметно ослаблены. От норм, которыми вдохновлялась научная революция Нового времени, стали отходить: целью стала понимаемость теорий, а не мира — разница значительная, она вполне может приводить в действие совсем другие способности разума, это еще, возможно, когда-нибудь будет темой для когнитивной науки. Как сформулировал вопрос ведущий специалист по Ньютону И. Бернард Коэн, эти перемены «явились изложением нового понимания науки», при котором целью становится — «не искать конечных объяснений», укорененных в принципах, которые нам представляются самоочевидными, но найти самое лучшее теоретическое объяснение, какое только сможем, для экспериментальных и опытных феноменов. Вообще же, соответствие пониманию, которое подсказывает здравый смысл, не есть критерий для рационального исследования. С фактической стороны больше не было никакой концепции тела, или материи, или «физического». Есть просто мир, с его различными аспектами: механическим, электромагнитным, химическим, оптическим, органическим, ментальным — категориями, которые не определяются и не разграничиваются априорно, но выделяются, самое большее, ради удобства: никто не спрашивает, относится ли жизнь к химии или к биологии, кроме как ради временного удобства. В каждой из смещающихся областей конструктивного научного поиска можно попробовать выработать понятные объяснительные теории и объединить их, но не более того.
Новые границы научного поиска были поняты учеными-практиками. Химик XVIII в. Джозеф Блэк заметил, что «химическая связь должна быть принята как первый принцип, объяснить который мы можем не более, чем Ньютон мог объяснить гравитацию, а объяснение законов связи пусть будет отложено до тех пор, пока мы не выстроим учение в таком объеме, в каком его выстроил Ньютон в отношении законов гравитации». В общем-то, так и случилось. Химия стала выстраивать добротное учение; «ее триумфы не [были] воздвигнуты на каком-то редукционистском основании, но скорее достигнуты в изоляции от переживающей новое становление науки физики», как замечает ведущий историк химии [8]. На самом деле никакого редукционистского фундамента так и не было обнаружено. Линус Полинг шестьдесят пять лет назад осуществил объединение, а не редукцию. Физика должна была претерпеть фундаментальные изменения для того, чтобы объединиться с базовой химией, порвав еще более радикальным образом с подсказанными здравым смыслом понятиями «физического»: физика должна была «освободить себя» от «интуитивных картинок» и оставить надежду «визуализировать мир», по выражению Гейзенберга [9]. Это еще один скачок прочь от понятности в смысле научной революции XVII в.
Научная революция Нового времени также совершила то, что мы с полным основанием можем назвать «первой когнитивной революцией» — а может, и единственной фазой в истории когнитивных наук, достойной называться «революцией». Картезианский механизм заложил фундамент того, что впоследствии стало нейрофизиологией. Мыслители XVII и XVIII вв. также выработали богатые и поучительные идеи о восприятии, языке и мысли, которые заново открываются и поныне, иногда лишь частично. Не имея никакой концепции тела, психология могла тогда — и сегодня может — только лишь следовать путем химии. Безотносительно к ее теологическому обрамлению, на самом деле нет альтернативы осторожной догадке Джона Локка, которая позднее стала известна как «предположение Локка»: Бог мог предусмотреть «придать материи способность мышления» так же, как Он «присоединил к движению такие эффекты, способным на производство каковых мы движение помыслить никоим образом не можем», — в том числе свойство притяжения на расстоянии, новое оживление оккультных качеств, как доказывали многие ведущие естествоиспытатели (при частичном согласии Ньютона).
В этом контексте фактически невозможно уйти от тезиса о развитии в различных формах:
Для XVIII в.: «силы ощущения или восприятия и мысли» суть свойства «некоторой организованной материальной системы»; свойства, «понимаемые под термином „ментальный44», есть «продукт органической структуры» мозга и вообще «человеческой нервной системы».
Столетие спустя Дарвин задал риторический вопрос: отчего бы это «мысль, будучи секрецией мозга», должна считаться «более чудесной, нежели сила тяжести — свойство материи?» [10]
Сегодня изучение мозга основывается на тезисе о том, что «все ментальное, да собственно и разум, есть развивающиеся свойства мозга».
Повсюду тезис, в сущности, тот же, и спорным он быть не должен: трудно представить себе какую-то альтернативу в пост-ньютоновском мире.
Максимум, что может сделать ученый-практик, — это попытаться сконструировать «учение» для различных аспектов мира и стремиться объединить их, признавая, что мир не постижим для нас способами, хоть сколько-нибудь похожими на тот способ, с которым связывали свои надежды пионеры науки Нового времени, и что целью является объединение, а не обязательно упрощение. Как явствует из истории наук, никогда нельзя угадать, какие сюрпризы поджидают впереди.
Важно признать, что картезианский дуализм был разумным научным тезисом, но этот тезис исчез три века назад. С тех пор проблемы сознания — тела нет и дебатировать не о чем. Тезис исчез не из-за недостатков картезианской концепции сознания, а оттого, что с крушением механистической философии Ньютоном рассыпалась концепция тела. Сегодня обычное дело высмеивать «заблуждение Декарта», состоявшее в постулировании разума, этот его «дух в машине». Но это неверное понимание того, что произошло: Ньютон изгнал машину; дух остался невредимым. Два современных физика, Пол Дэвис и Джон Гриббин, завершают свою недавнюю книгу «Миф о материи» (TheMatterMyth) указанием на этот самый момент, хотя авторство уничтожения машины они приписывают неверно — новой квантовой физике. Верно, что та явилась дополнительным ударом, однако «миф о материи» и без того был сломан за 250 лет до описываемых в книге событий, и этот факт в то время хорошо понимали работающие ученые, а с тех пор он стал частью стандартной истории наук. Эти вопросы, по-моему, заслуживают определенных размышлений.
А для омолодившейся когнитивной науки XX в., как мне кажется, полезно будет также уделить пристальное внимание тому, что последовало за объединением практически не менявшейся химии с радикально пересмотренной физикой в 1930-х гг., и тому, что предшествовало объединению. Наиболее драматичным из последовавших событий стало объединение биологии и химии. Это был случай подлинной редукции, но редукции к заново созданной физической химии; действующие лица отчасти были те же самые, в частности Полинг. Эта подлинная редукция иногда приводит к самоуверенным ожиданиям того, что ментальные аспекты мира тоже будут сведены к чему-то вроде современных наук о мозге. Может будут, а может и нет. Как бы там ни было, история наук дает не много оснований для самонадеянных ожиданий. Истинная редукция не характерна для истории наук и не надо ее автоматически считать моделью того, что будет происходить в будущем.