О природе и языке — страница 16 из 43

Еще более поучительно то, что имело место непосредственно перед объединением химии и физики. До объединения ведущие ученые часто доказывали, что химия — это просто вычислительный прием, способ упорядочивания результатов химических реакций, иногда дающий возможность их прогнозировать. В начале прошлого века так же рассматривались молекулы. Пуанкаре высмеивал представление о том, что молекулярная теория газов есть нечто большее, нежели просто способ вычислений; люди, говорил он, впадают в это заблуждение лишь потому, что не знакомы с игрой в бильярд. Доказывали, что химия — это не про что-то реальное: а все потому, что никто не знал, как свести ее к физике. Еще в 1929 г. Бертран Рассел, — который хорошо знал естественные науки, — указывал, что химические законы «в настоящее время нельзя свести к физическим законам» [11]. Это заявление не было ложным, но в одном важном отношении способно ввести в заблуждение. Как оказалось, неуместно выражение «в настоящее время». А редукция, как вскоре обнаружилось, была невозможна до тех пор, пока концепция физической природы и физического закона не была (радикально) пересмотрена.

Сейчас должно быть ясно, что дебаты по поводу реальности химии были основаны на принципиальном недоразумении. Химия была и «реальной» и про «реальный мир» в единственном смысле этих понятий, какой мы имеем: она являлась частью наилучшей концепции работы мира, какую способен измыслить человеческий интеллект. И лучше выдумать невозможно. Отзвуки дебатов по поводу химии, прошедших несколько лет назад, слышатся в философии разума и когнитивной науке сегодня, — а ведь теоретическая химия — это, конечно же, точная наука, неразличимо сливающаяся с основными положениями физики; она не находится на периферии научного понимания, как когнитивные науки и науки о мозге, пытающиеся изучать системы, сложность которых намного выше, а понимание гораздо слабее. Эти совсем недавние дебаты по поводу химии и их неожиданный исход должны стать поучительными для когнитивных наук и наук о мозге. Они указывают, что ошибочно помышлять о компьютерных моделях разума, существующих отдельно от биологии, т. е. в принципе не подверженных никаким изменениям, какие бы открытия ни были сделаны в биологических науках, или же о платонистских и иных небиологических концепциях языка, также огражденных, себе в ущерб, от важных доказательств, а равно и утверждать, что отношение ментального к физическому — это не сводимость, но более слабое понятие следования (supervenience): всякое изменение в ментальных событиях или состояниях влечет за собой «физическое изменение», но не наоборот, и ничего более конкретного сказать нельзя. Дебаты вокруг химии до ее объединения с физикой можно было бы перефразировать: те, кто отрицал реальность химии, могли бы утверждать, что химические свойства следуют за физическими свойствами, но не сводятся к ним. Это было бы заблуждением: тогда еще не открыли требуемые для объединения физические свойства. Когда их открыли, разговоры о следовании стали излишними, и мы подходим к объединению. Такая же позиция кажется мне разумной и при изучении ментальных аспектов мира.

Вообще, мне кажется осмысленным следовать доброму совету постньютонианских ученых, да, собственно, и самого Ньютона, и стремиться «выстроить» учение в таких терминах, в каких сможем, не сковывая себя интуицией, подсказанной здравым смыслом, по поводу того, каким должен быть мир, — мы знаем, что он не такой, — и не тревожась из-за того, что нам, возможно, придется «отложить объяснение принципов» в терминах общего научного понимания, которое может оказаться неадекватным задаче объединения, как регулярно случалось за последние триста лет. Немалая часть дискуссий по этим темам мне представляется непродуманной, может быть, даже серьезно непродуманными, по причинам именно такого свойства.

Стоит вспомнить и о других сходствах между химией до объединения с физикой и нынешней когнитивной наукой. «Триумфы химии» обеспечили ценные ориентиры для итоговой реконструкции физики: они обеспечили условия, которым должны были удовлетворять основные положения физики. Похожим образом, открытия относительно коммуникации пчел обеспечивают условия, которым должно будет удовлетворять какое-то грядущее объяснение в терминах клеток. В обоих случаях, это улица с двусторонним движением: открытия физики задают ограничения для возможных химических моделей, а открытия фундаментальной биологии должны задавать ограничения для моделей поведения насекомых.

В науках о мозге и когнитивных науках есть знакомые аналоги: вопрос о вычислительных и алгоритмических теориях и теориях реализации, который, к примеру, подчеркивал Дэвид Марр. Или работы Эрика Кэндела по обучению у морских улиток, где была предпринята попытка «перевести в термины нейронов идеи, предложенные на абстрактном уровне экспериментальными психологами», и тем самым показать, как когнитивная психология и нейробиология «могут начать конвергенцию, которая бы дала новую перспективу в изучении процесса обучения» [12]. Очень разумно, правда, реальный ход развития наук должен был бы подготовить нас к возможности того, что конвергенции может не произойти, потому что где-то чего-то не хватает, — а где именно, — этого мы не будем знать, пока не обнаружим это.

До сих пор я говорил о первом из трех тезисов, которые упомянул вначале: о руководящем принципе, что «все ментальное, да собственно и разум, есть развивающиеся свойства мозга». Он кажется корректным, но близким к трюизму, по причинам, которые были поняты Дарвином и именитыми учеными столетие спустя и которые следовали из Ньютонова открытия «абсурда», который, тем не менее, существует.

Обратимся теперь ко второму из них: к методологическому тезису, процитированному из «Эволюции коммуникации» Марка Хаузера: для того чтобы объяснить какую-то черту, мы должны принять это- логический подход Тинбергена с его четырьмя базовыми перспективами: (1) механизмы, (2) онтогенез, (3) укрепляющие последствия, (4) эволюционная история.

Для Хаузера, как и для других, «святым Граалем» является человеческий язык: целью является — показать, как его можно понять, если мы исследуем его с этих четырех точек зрения, и только так. То же должно быть верно для намного более простых систем: «язык танца» медоносной пчелы, если подобрать тот единственный пример в животном мире, который, согласно стандартным (хотя и не бесспорным) версиям, как будто имеет, по крайней мере, поверхностное сходство с человеческим языком: неограниченную область применения и свойство «смещенной референции» — способность сообщать информацию о чем-то вне сенсорного поля. Мозг у пчелы размером с травяное семя, менее миллиона нейронов; есть родственные виды, которые отличаются способом коммуникации; никаких ограничений на эксперименты с хирургическим вмешательством нет. И все же базовые вопросы остаются без ответа: в особенности вопросы по поводу физиологии и эволюции.

В своем обзоре этой темы Хаузер не обсуждает механизмы, а немногие высказанные предположения представляются несколько экзотическими; к примеру, теория математика и биолога Барбары Шипман о том, что танец пчелы основан на способности отобразить некоторое шестимерное топологическое пространство в трехмерное, может быть, с помощью какого-то «детектора кварков» [13]. Относительно эволюции у Хаузера лишь несколько фраз, в которых проблема, по существу, только формулируется. То же верно и для других случаев, которые он рассматривает. Например, в отношении певчих птиц, этого «главного достижения эволюционных исследований», несмотря на то что нет никакого «убедительного сценария» селекции — впрочем, похоже, даже и неубедительного.

Поэтому нас вряд ли должно удивлять, что в несравнимо более сложном случае — когда речь идет о человеческом языке, вопросы по поводу физиологических механизмов и филогенеза остаются загадкой.

При более пристальном взгляде на исследование Хаузера проявляются некоторые указания на отдаленность цели, поставленной им и другими учеными, — достойной цели, но нам надо реалистичнее оценивать, как далеко мы отстоим от нее. Во-первых, само название книги способно ввести в заблуждение: она совсем не про эволюцию коммуникации — эта тема упоминается лишь вскользь. Скорее, это сравнительное исследование коммуникации разных биологических видов. На это ясно указывают комментарии Дерека Бикертона в его рецензии в журнале «Nature», которые цитируются на суперобложке; а также последняя глава книги с размышлениями о «направлениях будущих исследований». Эта глава озаглавлена «Сравнительная коммуникация», что реалистично; размышлений об эволюции, это совсем другое дело, там мало. Вообще говоря, то, что Хаузер и другие представляют как свидетельство естественного отбора, на деле оказывается описанием прекрасного приспособления организма к его экологической нише. Факты часто занимательные и наводят на размышления, но они не составляют истории эволюции: скорее, они формулируют задачу, которую исследователи эволюции должны решить.

Во-вторых, Хаузер указывает, что такое всеобъемлющее сравнительное исследование коммуникации «не имеет отношения к формальному изучению языка» (как мне кажется, замечание утрированное). Это немаловажный момент: то, что Хаузер называет «формальным изучением языка», включает в себя психологические аспекты первых ракурсов отологического подхода: (1) механизмы языка и (2) их онтогенез. А что не имеет отношения к психологическим аспектам, то не имеет отношения и к физиологическим аспектам, поскольку все, что как-то касается физиологических аспектов, выдвигает определенные условия и в отношении психологических аспектов. Соответственно, первые две перспективы рекомендуемого подхода Тинбергена фактически оказываются отринуты применительно к человеческому языку. По похожим причинам, можно сказать, что сравнительное исследование, в том же самом смысле, «не имеет отношения» к современным изысканиям по коммуникации пчел, которые во многом представляют собой изобилующую подробностями разновидность «дескриптивной лингвистики». Этот вывод представляется правдоподобным: удалось много чего узнать о конкретных видах на описательном уровне — о насекомых, птицах, низших обезьянах и др. Но мало что выяснилось в плане каких-то общих закономерностей.