О природе и языке — страница 22 из 43

Собственно, британские и континентальные математики пошли разными путями (почти разными, не на 100%, но в основном). Британские математики пытались преодолеть проблемы и не могли, так что это был своего рода тупик, притом, что Ньютон практически создал высшую математику. А континентальные математики пренебрегли проблемами, и именно оттуда пошел классический математический анализ — Эйлер, Гаусс и т. д. Они просто сказали: «Мы пока поживем с этими проблемами и будем заниматься математикой, а там когда-нибудь кто-нибудь разберется, в чем дело». В сущности, это аналогично отношению Галилея к вопросу о том, почему с Земли не слетают предметы. И, в общем-то, так все и было. В первой половине XIX в., например, Гаусс создавал большую часть современной математики, но делал это как бы интуитивно, без формализованной теории, более того, используя подходы, которые имели внутренние противоречия. Потом наступил момент, когда уже некуда было деваться от этих вопросов: нельзя было двигаться дальше, если на них не ответить. Возьмем понятие «предел». У нас есть интуитивное понятие предела: вы приближаетесь к точке все ближе и ближе; когда вы изучаете исчисление в школе, вам рассказывают о бесконечно малых, о произвольно малых величинах, но в этом нет никакого смысла. Не бывает ничего произвольно малого. Потом в истории математики наступил момент, когда с этими интуитивными, противоречивыми понятиями работать стало уже просто невозможно. Вот в тот момент это дело и привели в порядок, и современное понятие предела было разработано как понятие топологическое. Это все прояснило, и мы теперь все понимаем; а ведь в течение длительного периода, больше того, весь классический период, системы были неформальными и даже противоречивыми. В какой-то мере это верно даже для геометрии. Принято считать, что геометрию формализовал Евклид, но ведь он ничего не формализовывал, в современном понимании формализации, слишком уж много было пробелов. И на самом деле геометрия была формализована всего лишь сто лет тому назад Дэвидом Гилбертом, который дал первую формализацию в современном смысле слова для большого объема результатов, полученных в полуформальной геометрии. И то же верно и сейчас. Теория множеств, например, вовсе не является формализованной для математика, который пользуется интуитивной теорией множеств. А что верно для математики, то будет верно и для всего прочего. Для химиков-теоретиков теперь есть понимание того, что существует квантово-теоретическая интерпретация их исследований, но если взглянуть на тексты, даже тексты углубленных изысканий, то для разных целей используются несовместимые модели просто потому, что мир слишком уж сложен.

Ну и все это является частью того, что можно назвать «галилеевским стилем»: посвящения себя делу достижения понимания, а не просто охвата. Охват феноменов сам по себе ничего не значит и, в действительности, те данные, которыми пользуются, скажем, физики, крайне экзотичны. Если наснимать на видеокассету все, что происходит за окном, то ученых- физиков это не заинтересует. Они интересуются тем, что происходит при искусственно созданных экзотических условиях экспериментов, тем, чего, может, и не бывает в природе, вроде сверхпроводимости, которая, видимо, даже не есть явление природы. Признание того, что именно таким путем и нужно идти науке, если мы хотим добиться понимания окружающего мира, или что любой рациональный поиск должен идти таким путем, явилось довольно крупным шагом. В нем было много составных частей, вроде галилеевского решения отбрасывать упрямые феномены, если благодаря этому достигается понимание, постньютоновской заботы о понимаемости теорий, а не мира, и т. д. Все это — часть методологии науки. Этому нигде не учат; в Массачусетском технологическом институте нет курса по методологии физики. Более того, единственная дисциплина, в которой, насколько мне известно, есть курсы по методологии, — это психология. Для соискания ученой степени по психологии надо прослушать курсы по методологии, но если писать диссертацию по физике или химии, то не надо. Методология будто бы у вас в костях. На самом деле, обучение естественным наукам похоже на обучение ремеслу башмачника: просто работаешь с мастером и либо понимаешь, либо не понимаешь. Если понял, значит, можешь сам быть башмачником, если не понял, значит, плохой из тебя башмачник. Этого никто не преподает, никто и не знает, как это преподавать.

Хорошо, мы говорили о методологической стороне. А еще есть совершенно отдельный вопрос: какова природа объекта, который мы изучаем? То есть деление клетки — это что, жуткая куча непонятно чего? Или же это процесс, следующий очень простым физическим законам и не требующий вообще никаких генетических инструкций, потому что физика просто вот так работает? Не потому ли все разбивается на сферы, что при этом удовлетворяются требования наименьшего расходования энергии? Если бы и вправду было так, это было бы что-то идеальное; сложный биологический процесс, который идет именно так, как он идет, благодаря фундаментальным физическим законам. Вот такой красивый процесс. Но, с другой стороны, можно взять развитие какого-нибудь органа. Самый известный пример — это человеческий позвоночник, который спроектирован некачественно, как каждый знает по личному опыту; это такая халтура, а может, это лучшее, что можно было сделать в сложных условиях, но все-таки сделано неважно. На самом деле, теперь, когда человеческая технология развита, обнаруживаются такие способы выполнения тех или иных задач, которые природа найти не смогла; и наоборот, кое-что из того, что нашла природа, мы сделать не сможем. Например, самое простое дело — применение металлов. Мы применяем металлы все время; природа для строения организмов их не использует. И притом металлы изобилуют на поверхности Земли, но организмы все же сделаны не из металлов. Металлы обладают очень хорошими конструкционными свойствами, почему, собственно, люди ими и пользуются; но эволюция, по какой-то причине, не смогла взять эту вершину. Есть и другие похожие случаи. Примером случая, в котором на самом деле пока мало что понятно и изучение которого только начинается, является тот факт, что зрительные и светочувствительные системы всех известных организмов от растений до млекопитающих осуществляют доступ только к одной определенной части энергии солнца, и, более того, самая насыщенная — инфракрасная — часть спектра организмами не используется. Это любопытный факт, поскольку с точки зрения приспособления к условиям окружающей среды было бы очень выгодно иметь возможность воспользоваться этой энергией, и человеческая технология позволяет это сделать (с помощью инфракрасных детекторов), но эволюция, опять же, эту дорожку найти не смогла, а почему — вопрос интересный. В настоящий момент есть только спекуляции: например, предположение о том, что просто не существует такой молекулы, которая бы могла преобразовать эту часть светового спектра в химическую энергию; поэтому эволюция не могла наткнуться на эту молекулу случайно, как в случае с тем, что мы называем видимым светом. Может, это и есть ответ. Но если дело обстоит так, то глаз в каком-то смысле устроен хорошо, а в других смыслах он устроен плохо. Таких примеров предостаточно. Например, тот факт, что у вас нет глаза на затылке — это пример неудачной конструкции: если бы у вас был такой глаз, вам было бы куда как удобнее, ведь если бы к вам сзади подходил саблезубый тигр, то вы бы его заметили.

Можно задавать сколько угодно таких вопросов: насколько хорошо сконструирован объект? И независимо от того, хорошо или плохо, для того чтобы ответить на этот вопрос, надо кое-что добавить: сконструирован для чего? Насколько хорошо объект сконструирован для X? И наилучшим возможным ответом будет такой: пусть «X» будет означать элементарные возможные обстоятельства физического мира и пусть «наилучшая конструкция» означает попросту автоматическое следствие физического закона при данных элементарных возможных обстоятельствах физического мира (так, чтобы, к примеру, нельзя было лететь быстрее скорости света и т. п.).

И при этом совершенно отдельно стоит вопрос: пусть мне дан некий организм или система, любой предмет, который я пытаюсь исследовать, — Солнечная система, пчела, все, что угодно, — насколько хорошую теорию я смогу сконструировать для этого объекта? Там уже пытаешься сконструировать лучшую теорию, какую сможешь, применяя «галилеевско-ньютоновский стиль», не позволяя себя отвлекать феноменам, которые с виду нарушают объяснительную силу теории, признавая, что мир не согласуется с интуицией, продиктованной здравым смыслом, и т. д.

Это две совершенно разные задачи. Первая задача — спросить, насколько хорошо сконструирована система, это новый вопрос в Минималистской программе. Конечно же, «конструкция» — это метафора, мы знаем, что систему никто не конструировал, это никого не сбивает с толку. Минималистская программа станет серьезной программой тогда, когда можно будет дать осмысленный ответ на вопрос: что есть X, когда вы говорите «хорошо сконструирована для X»? Если можно дать ответ, значит, у нас, по крайней мере в принципе, есть осмысленный вопрос. Не является ли он преждевременным, можно ли его исследовать, — это другое дело. Все эти вещи стали появляться после того, как программа ПиП, по существу, разрубила гордиев узел, преодолев напряжение между проблемой дескриптивной и проблемой усвоения языка, или объяснительной; на самом деле впервые в истории дисциплины появилась настоящая модель для теории.

До 1950-х гг. эти проблемы со всей отчетливостью не вставали, хотя сама дисциплина существует уже тысячи лет. До 1950-х гг. не было четкого выражения проблемы; того факта, что, с одной стороны, имелась проблема корректного описания языков, а с другой стороны, была проблема объяснения того, как эти языки вообще можно выучить. Насколько мне известно, до 1950-х гг. эта пара вопросов никогда не ставилась в противовес друг другу. Тогда же это стало возможно благодаря развитию формальных наук, которые прояснили понятие генеративного процесса и т. д. Стоило сформулировать базисные вопросы, как возникло напряжение, и даже парадокс. Пизанские семинары явились первой возможностью преодоления этого парадокса и тем самым дали некоторое представление о том, какой должна быть подлинная теория языка. Парадокс надо преодолеть. Тогда будет схема, и следствием этого станет постановка новых вопросов, вроде вопроса об о