— Простите, — тоже в явном замешательстве проговорил Дьюкейн. — Я виноват.
— Как, я вижу, здесь Монтроз…
— Закройте дверь, Мэри.
— Да что случилось?
— Дело в том… Закройте же дверь… Дело вот в чем — все то время, пока мы думали, что Монтроз потерялся, Пирс держал его взаперти у себя.
— Боже, какая гадость… Я…
— Да, гадость. И я, к сожалению, вспылил. А не должен был.
— Вас нельзя винить. Он поступил возмутительно. Я пойду найду Барбару.
— Погодите минутку, Мэри. Только отпустите Монтроза, ладно? Вот так. И сядьте. Не сердитесь. Всего лишь задержитесь на минуту!
Мэри села на кровать, глядя во все глаза на Дьюкейна, который стоял, нахмурясь, у окна, все еще сжимая в руке хлыст. Внезапно, пожав плечами, он швырнул хлыст на стол и скрестил на лбу ладони, прикрыв ими глаза.
— Вы огорчились, — сказала Мэри. — Не печальтесь, не надо! Вы что, боитесь, что я на вас рассержусь?
— Нет-нет. Я действительно кое-чем расстроен, — не уверен даже, что точно знаю чем. Пирс меня теперь, наверное, возненавидит.
— С таким же успехом может теперь и полюбить. У молодежи странная психология.
— У всех людей она странная, — сказал Дьюкейн.
Он сел за стол и устремил взгляд на Мэри. Совиные круглые глаза его, резко выделяясь своей голубизной на загорелом худом лице, глядели на нее озадаченно, рука привычным быстрым движением то и дело отводила назад слипшиеся пряди темно-каштановых волос. Мэри смущало выражение его лица. Что-то с ним было неладно.
— Простите, — помолчав, сказал Дьюкейн. — У меня сейчас недовольство собой достигло критической точки, и я нуждаюсь в сочувствии. Мы всегда ищем сочувствия, когда меньше всего его заслуживаем.
По Кейт скучает, подумала Мэри. Она сказала:
— У вас-то, Джон, я уверена, нет особых причин для недовольства собой. Но что касается сочувствия, я готова! Рассказывайте, в чем дело.
Голубые глаза Дьюкейна округлились еще заметнее — похоже, от тревоги. Он хотел было заговорить, осекся, потом спросил:
— А Пирсу сколько лет?
— Пятнадцать.
— Не грех бы мне было узнать его поближе.
— Еще узнаете, надеюсь. Не можете же вы брать на себя заботу о каждом, Джон!
— Так я, по вашим представлениям, постоянно занят тем, что проявляю о ком-то заботу?
— Ну, в общем, да…
— Кошмар!
— Простите, я не это хотела…
— Ничего. Он очень замкнутый мальчик.
— Слишком долго живет без отца. Который год — лишь со мною одной.
— Сколько ему было, когда он лишился отца?
— Два года.
— Тогда он его почти не помнит!
— Почти.
— Как звали вашего мужа, Мэри?
Нет уж, пронеслось в голове у Мэри, не могу я говорить с ним об Алистере. Она узнала эту свойственную Дьюкейну улещающе-настоятельную интонацию, эту его манеру расспрашивать человека с пожирающим вниманием, чтобы тот выложил ему про себя все без остатка, — что человек обыкновенно и делал, с большой готовностью. Не раз она наблюдала, как он проделывает это с другими, даже за праздничным столом. К ней он никогда не применял этот прием. Ничего ему не стану рассказывать, думала она, я ни с кем не говорила на эту тему и с ним не буду. И сказала:
— Алистер.
Имя, вырванное с мясом, ворвалось в комнату, взмыло ввысь и опустилось снова, зависнув чуть выше уровня ее глаз.
— Чем он занимался? Я, кажется, никогда не слышал, кто он по профессии.
— Он работал аудитором.
— Пирс похож на него?
— Внешне — да, только Алистер был выше ростом. По характеру — нет.
— А что он был за человек?
Нет сил это продолжать, думала Мэри. Ну как скажешь, что он был веселый человек, постоянно острил. Балагур. И пел замечательно. И был во всем артистичен. И был неудачник. Она сказала:
— Он написал роман.
— Его издали?
— Нет. Он никуда не годился.
Накануне Мэри часть дня провела за чтением Алистерова романа. Достала увесистую, отпечатанную на машинке рукопись с намерением ее уничтожить — и обнаружила, что не может. Роман был до того никудышный, незрелый, — такой типичный для Алистера.
— Он умер молодым, — мягко сказал Дьюкейн. — Он еще мог добиться большего, гораздо большего.
Да, вероятно. И все же Мэри осталась с прежним убеждением. Наверное, несправедливо было заносить его в разряд неудачников. Но приговор был вынесен раз и навсегда.
— Отчего он умер? — спросил Дьюкейн тем же вкрадчивым, мягким голосом.
Мэри отвечала не сразу. Перед ней выросла черная стена. Она подходила все ближе к этой стене, вглядываясь в черноту. Заглянула — и погрузилась в нее. Сказала, словно во сне:
— Однажды вечером его переехала машина, прямо возле нашего дома. У меня на глазах.
— Ох, извините… И что, сразу насмерть?
— Не сразу.
Ей вспомнились его вопли, долгое ожидание кареты скорой помощи, толпа вокруг, долгое ожидание в больнице.
— Простите, Мэри, — сказал Дьюкейн. — Напрасно я…
— Главное — чистая случайность, — продолжала Мэри. — Я иногда готова была сойти с ума от этой мысли. Что все получилось так случайно. Если б я только произнесла еще одну фразу до того, как он вышел из комнаты, если б он только остановился завязать шнурок на ботинке — что угодно, и притом, Боже ты мой, мы как раз тогда поссорились, и я дала ему уйти, не сказав ни единого слова, — мне бы только окликнуть его, а так он вышел из дома расстроенный — и прямо под колеса. Пусть бы он умер от болезни или даже пал на войне, где-нибудь вдалеке от меня, на чужбине, — я приняла бы это как неизбежность, но смириться с тем, что у тебя на глазах его убивают случайно — это было выше моих сил. Я никогда никому не рассказывала, как он погиб. Поле и Кейт сказала, что умер от воспаления легких и то же самое сказала Пирсу. Пирс все это проспал в детской, наверху. Я любила мужа, — конечно же, любила, но мало любила и неправильно, и не могу с тех пор думать о нем как надо из-за этого страшного случая, с которым все разом оборвалось и вся наша с ним совместная жизнь лишилась смысла, — я и воспринимать Алистера стала по-другому, словно это не он, а какой-то ужасный призрак, которого я не приемлю. Помню жуткое чувство, когда я после разбирала его вещи — как будто он наблюдает за мной с такой безысходной печалью, обобранный, обездоленный, и на меня с тех пор, особенно по вечерам, находит что-то ни с того ни с сего — что, будто бы, он по-прежнему хочет моей любви, а я не в состоянии отвечать ему тем же. Мне видны теперь его недостатки и слабости, а то, за что я его полюбила, стерлось напрочь, изгладилось. Ужасно, что нельзя любить вечно. Я должна была бы продолжать его любить, это единственное, что я могла бы еще сделать для него, но любить в пустоте невозможно, невозможно любить какое-то ничто, для которого ничего уже больше не сделаешь и от которого ничего уже не осталось, только этот роман, да и тот до того бездарный — и в то же время в нем весь он… Если б только все это не произошло вот так, неожиданно и по чистой случайности — вышел человек, и прямо под колеса! Вы поймите, по нашей улице редко когда проезжала машина…
— Не надо так плакать, Мэри, — сказал Дьюкейн. Он сел рядом с ней на кровать и обнял ее за плечи. — Случайность вынести труднее, чем смерть, но все на свете, милая, — дело случая, даже то, что представляется нам совершенно неизбежным. С чем, хоть это нелегко, мы должны мириться, как миримся с нашими утратами и с нашим прошлым. Не пытайтесь увидеть его. Просто любите. Может быть, вы так и не знали его до конца. Теперь вы непричастны к его тайне. Уважайте ее и не пробуйте разглядеть еще что-то. Любить — не всегда значит действовать. Иногда достаточно лишь смотреть в темноту. Глядите же — и не бойтесь. Она не таит в себе демонов.
— Слова, Джон! — сказала Мэри. — Слова, слова, слова…
И все же она нашла в них утешение и почувствовала, что теперь слезы, которые она проливает, — в самом деле плач по Алистеру.
Глава двадцать шестая
— Осторожнее, сэр, — ступеньки. В этом месте склизко под ногами. Вы лучше держитесь за меня.
Подвижный кружок света от карманного фонаря выхватил из темноты короткий марш ступенек, подернутых заплесневелым налетом волглой пыли. Посередине отпечатались следы подошв, сбоку торчали беспорядочные переплетения черного кабеля. Внизу, теряясь во мгле, тянулся бетонный пандус.
Дьюкейн, сохраняя равновесие, предпочел упереться костяшками пальцев в холодную кирпичную стену. Все лучше, чем прикоснуться к идущему впереди Макрейту. Они медленно сошли вниз и ступили на бетон.
— Так вы говорите, Радичи велел вам перерезать электрический кабель в начале туннеля, где мы выходили из бомбоубежища?
— Точно, сэр. Мистер Радичи любил, чтобы все было при свечах. И еще, по-моему, он считал, что так будет безопасней, на случай, если сунется кто чужой.
— А дверь, в которую мы сейчас прошли, была обычно заперта?
— Да, сэр. У мистера Эр был ключ, и мне он тоже дал ключ.
— Вы без него когда-нибудь приходили сюда?
— А я сэр, с ним, можно сказать, и вовсе не приходил. Оставлю ему здесь наготове все причиндалы — и ходу. Он не хотел, чтобы я ошивался рядом, когда он занят этими делами.
— Вы двигайтесь, любезный, не стойте, загораживая дорогу!
— Вы сами-то как, сэр, в порядке?
— Ну разумеется, в порядке. Давайте, двигайтесь!
Неверный свет фонарика качнулся вперед, открывая взгляду длинную узкую прямоугольную выемку в красном кирпиче, покато тянущуюся в темноту. Туда же, в темноту, вели черные трубы, собранные пучком в верхнем углу выемки и густо оплетенные паутиной. Больше всего все это напоминало вход в древнюю гробницу — не верилось, что всего в нескольких минутах ходьбы находятся коридоры министерства.
— Вы ту дверь заперли за нами?
Дьюкейн поймал себя на том, что невольно понизил голос. Бетонный пандус был тоже подернут чем-то липким, и каждый шаг по нему сопровождался слабым чавкающим звуком. От черных труб, казалось, исходил очень тихий, почти неслышный гул.