О происхождении времени. Последняя теория Стивена Хокинга — страница 44 из 69

Но даже этот абсолютный фон не был, вопреки надеждам Ньютона, вполне объективной точкой отсчета. Простая математическая форма его законов соблюдается на космической сцене только для привилегированных актеров – тех, что не вращаются или не ускоряются относительно абсолютного пространства. Представьте, например, что вы – «непривилегированный астронавт», который находится, скажем, во вращающемся космическом корабле. Если бы вам вздумалось выглянуть в иллюминатор, вы бы увидели, что далекие звезды описывают на небе круги в направлении, противоположном направлению вращения вашего корабля, хотя на них не действуют никакие силы. Это нарушает первый закон движения Ньютона, согласно которому тела, на которые не действуют никакие силы, находятся в состоянии покоя или двигаются с постоянной скоростью по прямой. Таким образом, прекрасные законы Ньютона истинны только для тех особых наблюдателей, которые связаны с абсолютным пространством: для них законы движения каким-то образом оказываются проще, чем для всех остальных.

Этого оказалось достаточно, чтобы Эйнштейн был недоволен законами Ньютона. Ему казалось глубоко неправильным, что в описании Природы есть привилегированные действующие лица, для которых весь мир выглядит проще благодаря самому характеру их движения. Эйнштейн полагал это пережитком докоперниковского мировоззрения – пережитком, который подлежал искоренению. И он был искоренен. Эйнштейн заменил ньютоновы абсолютное пространство и время новой концепцией пространства-времени, относительного и динамичного. Его гений заключался в отыскании способа так формулировать физические законы, что все наблюдатели, где бы они ни находились и как бы они ни двигались, получали бы одни и те же уравнения. Уравнение общей теории относительности Эйнштейна, приведенное в главе 2, выглядит одинаково для всех. Чтобы учесть зависимость результатов наблюдений любого конкретного наблюдателя от его положения и движения, теория относительности оснащена системой правил преобразования, которые связывают восприятие различных наблюдателей друг с другом. С помощью этих правил любой может извлечь «объективную суть» Природы – по крайней мере в том, что касается классического тяготения, – из того самого универсального уравнения, что приведено выше. Теория относительности реализует идеал Эйнштейна: никто не должен иметь привилегированной точки зрения. По Эйнштейну, истинно объективные корни реальности надо было искать не с конкретной точки зрения привилегированного наблюдателя, но в абстрактной математической архитектуре, лежащей в основании Природы. Эйнштейн вынес архимедову точку физики за пределы пространства и времени, в трансцендентный мир математических соотношений. Это видение мира укрепило в научных кругах идею, что на свете существуют фундаментальные физические законы, реальность которых выше и шире пределов физической Вселенной и которым можно дать рациональное и причинное объяснение. Нобелевский лауреат Шелдон Ли Глэшоу, возможно, самый яркий защитник этой позиции, сказал в 1992 году: «Мы верим, что мир познаваем. Мы утверждаем, что существуют вечные, объективные, над-исторические, общественно нейтральные, внешние и универсальные истины»[155].

Несмотря ни на что, космология мультивселенной придерживается того же представления – что физика в конечном счете покоится на прочном и вечно неизменном основании. Теория мультивселенной в некотором смысле сдвигает архимедову точку еще дальше – гораздо дальше, чем это смели делать сам Архимед, Коперник и даже Эйнштейн. Пользуясь представлением о том, что метазаконы мультивселенной обладают неким первичным существованием, космология мультивселенной вновь подтверждает восходящую к Ньютону парадигму пространства конфигураций физических явлений, погруженного в фиксированную фоновую структуру; мы можем воспринимать ее и оперировать ею «с позиции Бога».

В то время как онтологический статус физических законов едва ли имеет какое-то значение в контролируемой среде лабораторий, он взрывается нам в лицо, когда мы начинаем задумываться о более глубоком происхождении этих законов – и уж конечно, когда мы ищем причину их биофильности. В предыдущей главе я описал, как теория мультивселенной попадает в саморазрушающую спираль, когда мы с ее помощью пытаемся проникнуть в эти глубокие тайны. Это привело нас к вопросу, покоится ли вообще ее здание на прочном фундаменте. Не качнулся ли коперниканский маятник в космологии слишком далеко в сторону абсолютной объективности?

По правде говоря, открытия Коперника и его прославленных современников вызвали замешательство ранних философов нового времени. Как мы, люди, навеки обреченные жить в условиях Земли, можем в то же время видеть мир объективно? Непосредственная философская реакция на приход эпохи современной науки была далека от победного ликования – это были глубокие сомнения, начиная с декартового de omnibus dubitandum («подвергай все сомнению») и заканчивая его же далекоидущими тревожными раздумьями о том, существуют ли вообще такие вещи, как истина или реальность. Глубочайший смысл максимы Ignoramus: «не знаем», которая и стала толчком к научной революции, был одновременно и ударом по уверенности человека в понимании окружающего мира. Ханна Арендт, одна из крупнейших мыслителей ХХ века, рельефно обрисовала эту неловкую, балансирующую позицию в своей книге «Состояние человека»: «Великие шаги, сделанные в науке Галилеем, показали, что как худший из страхов человеческого умозрения – страх, что наши чувства могут нас предать, так и самая дерзкая его надежда – архимедова мечта о внешней точке опоры, которая откроет нам путь к универсальному знанию, – могут сбыться только вместе»[156].

Картезианский ответ на научную революцию состоял в том, чтобы сдвинуть архимедову точку внутрь самого человека, чтобы избрать конечной точкой отсчета человеческий разум. Рассвет нового времени обратил взор человека вглубь себя. Из dubito ergo sum («сомневаюсь, следовательно, существую») произошло cogito ergo sum – «мыслю, следовательно, существую». Таким образом, научная революция привела к парадоксальной ситуации: человечество обратилось внутрь себя, тогда как и его телескопы, и все сопутствующее научному прогрессу экспериментирование и абстрагирование уносило его вовне, на миллионы и в конечном счете миллиарды световых лет в глубину Вселенной. За пять столетий развития науки сочетание этих двух противоположных устремлений привело человечество в состояние замешательства и растерянности. На некотором уровне современная наука, и в частности космология, выявила удивительную сеть взаимосвязей между природой космоса и нашим существованием в нем. Во всем, от образования углерода в ходе термоядерного синтеза в поколениях звезд до квантовой природы зарождения галактик в первичной Вселенной, наше современное понимание космоса видит картину грандиозного синтеза. Однако на более фундаментальном уровне, на уровне, который Стивен задался целью раскрыть, эти открытия оставляют понимание человеком своего места в величественной космической схеме глубоко неопределенным. Современная наука создала разрыв между нашим пониманием механизмов природы и нашими человеческими целями – разрыв, который постепенно разъедает в человеке его чувство принадлежности к миру. Стивен Вайнберг, пылкий редукционист и необыкновенно одаренный мыслитель архимедова толка, сказал об этой тревоге в конце своей книги «Первые три минуты»: «Чем больше Вселенная кажется постижимой, тем больше она выглядит бесцельной».

Я не могу избавиться от ощущения, что в самой основе такого видения лежит воспринятая Вайнбергом платоновская концепция законов. В научной онтологии, в которой разорвана наша связь с самыми фундаментальными физическими теориями и с космологией как таковой, нет ничего удивительного, что Вселенная – та, которую наука позволяет нам открывать, оказывается бесцельной, и что ее биофильный характер остается в высшей степени таинственным и сбивающим с толку.

Что же случится, если мы расстанемся со взглядом на мир «глазами Бога»? Что, если бы мы отказались от «взгляда из ниоткуда», а взамен привели бы себя и все остальное в ту систему, которую мы ставим целью понять? В истинно всеобъемлющей, холистической космологии не должно быть никакой «остальной Вселенной», которая держится на расстоянии, чтобы тем самым определить граничные условия или удержать метафизический фон абсолютов. Космология, если она вообще существует, есть лабораторная наука, вывернутая наизнанку, – мы находимся внутри системы, глядя из нее вверх и наружу.

«Пора перестать играть в Бога», – широко улыбаясь, сказал Стивен, когда мы возвращались с обеда.

Столовая в новом математическом кампусе была совершенно не похожа на шумную комнату отдыха в старом здании DAMTP, так прекрасно приспособленную и для разговоров о науке, и для дружеской болтовни. Главным недостатком новой столовой было не качество блюд – оно как раз было отличным – а то, что нам не разрешалось писать уравнения на поверхности столов.

В виде исключения Стивен на этот раз, похоже, соглашался с философами.

«Наши физические теории не могут задаром занимать место на платоновых небесах, – отстучал он. – Мы ведь не ангелы, которые глядят на Вселенную снаружи. Мы и наши теории – часть той Вселенной, которую мы описываем».

И продолжил:

«Наши теории никогда нельзя полностью отделить от нас самих»[157].

Это очевидность и даже в какой-то мере тавтология: теоретизируя на космологические темы, следует принимать во внимание наше существование во Вселенной. Тот очевидный факт, что мы живем на планете, находящейся в Млечном Пути, что нас окружают звезды и другие галактики, что мы погружены в безграничный океан слабого микроволнового фона, означает, что мы по необходимости должны смотреть на космос «изнутри наружу». Стивен называл это «точкой зрения червяка». Но не значит ли это, что, как бы парадоксально это ни выглядело, чтобы достичь более высокого уровня понимания космологии, мы должны научиться жить с присущим позиции червяка легким элементом субъективизма?