О Пушкине, o Пастернаке — страница 35 из 84

О Пастернаке

О НЕКОТОРЫХ ПОДТЕКСТАХ СТИХОТВОРЕНИЯ «ТОСКА»[479]

Стихотворение «Тоска» — третье по счету в книге «Сестра моя жизнь» (далее — СМЖ) и второе в цикле «Не время ль птицам петь» — до сих пор не привлекло особого внимания исследователей, хотя его местоположение в составе книги свидетельствует о том, что ему отведена важная роль в ее композиции. Как и другие стихотворения первого цикла СМЖ, оно вводит некоторые темы и подтексты, существенные для книги в целом, и в некотором смысле выполняет функцию ее автометаописания. Уже само его название «Тоска», отсылающее к целому ряду антецедентов — к четырем «Сплинам» Ш. Бодлера, «Томлению» П. Верлена и многочисленным аналогам у И. Анненского («Тоска», «Трилистник тоски», «Моя тоска», «Тоска маятника», «Тоска миража» и др.), — задает тему, которая хотя и не выступает на первый план, но проходит через всю СМЖ, вплоть до завершающего книгу стихотворения «Конец». Для иллюстрации приведу только те строфы, где появляется само заглавное слово стихотворения:

Моей тоскою вынянчен

И от тебя в шипах,

Он ожил ночью нынешней,

Забормотал, запах.

(«Ты в ветре, веткой пробующем…», [I: 120])

И когда к колодцу рвется

Смерч тоски, то мимоходом

Буря хвалит домоводство.

Что тебе еще угодно?

(«Mein Liebchen, was willst du noch mehr?», [I: 137])

Чтобы знал, как балки брус

По-над лбом проволоку,

Что в глаза твои упрусь,

В непрорубную тоску.

(«Дик прием был, дик приход…», [I: 146])

Как усыпительна жизнь!

Как откровенья бессонны!

Можно ль тоску размозжить

Об мостовые кессоны?

(«Как усыпительна жизнь!», [I: 147])

Зачем тоску упрямить,

Перебирая мелочи?

Нам изменяет память,

И гонит с рельсов стрелочник.

(«Как усыпительна жизнь!», [I: 150])

И всем, чем дышалось оврагам века,

Всей тьмой ботанической ризницы

Пахнет по тифозной тоске тюфяка,

И хаосом зарослей брызнется.

(«Любимая — жуть! Когда любит поэт…», [I: 156])

Любить, — идти, — не смолкнул гром,

Топтать тоску, не знать ботинок,

Пугать ежей, платить добром

За зло брусники с паутиной.

(«Любить, — идти, — не смолкнул гром», [I: 159])

Но с оскоминой, но с оцепененьем, с комьями

В горле, но с тоской стольких слов

Устаешь дружить!

(«Конец», [I: 161])

Кроме того, тоска подразумевается как неназванное подлежащее к глаголу «гложет» в стихотворении «Елене»:

Плачет, шепнуло. Гложет?

Жжет? Такую ж на щеку ей!

Пусть судьба положит —

Матерью ли, мачехой ли.

[I: 153]

Особенно заметной тема тоски становится в заключительных частях СМЖ, что соответствует развитию ее автобиографического любовного сюжета, ведущего — сообразно смене соответствующих времен года — от весенней завязки через летнюю кульминацию к печальной осенней развязке.

Если учесть, что по первоначальному замыслу Пастернака «Тоска» должна была иметь эпиграф из Библии: «…и поставил на востоке у сада Едемского херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни» (Бытие 3: 24), то самый общий смысл стихотворения не вызывает сомнений: речь в нем идет о тоске по некоему утраченному раю, откуда поэт изгнан и куда ему возврата нет. В биографическом плане это легко может быть истолковано как реакция на разрыв с Еленой Виноград, в плане общественно-историческом — как ностальгическое воспоминание о времени надежд, о том «знаменитом лете 1917 года», когда, как казалось Пастернаку, «вместе с людьми митинговали и ораторствовали дороги, деревья и звезды» [III: 532], в плане творческом — как тоска по тому «сказочному настроению» [III: 533], в котором он писал основную часть СМЖ.

Однако в первой же строфе «Тоски» говорится не только о том состоянии отчаяния, в котором Пастернак заканчивал СМЖ, но и о его преодолении. Если лирический герой Бодлера, например, признает победу над собой «Тоски-царицы» с ее черным знаменем и не видит выхода из окружающей его «туманной Сахары», а И. Анненский делает «этапы Тоски» своей центральной темой, то Пастернак, полемизируя со своими предшественниками, с самого начала заявляет о своем решении отодвинуть тему тоски и связанные с ней мотивы и подтексты на второй план книги. Упомянутые в первой строфе стихотворения возможные эпиграфы для СМЖ указывают на искушение, которому он в конце концов не поддался, ибо это эпиграфы отвергнутые, и факт отказа от них свидетельствует о том, что они чужды центральной идее книги — идее братской любви к жизни:

Для этой книги на эпиграф

Пустыни сипли,

Ревели львы и к зорям тигров

Тянулся Киплинг.

[I: 116]

Обычно всю эту строфу в целом относят к «Книгам джунглей» Редьярда Киплинга, которые, по-видимому, отпечатались в сознании Пастернака с раннего детства[480]. К. Т. О’Коннор, например, видит в пустынях, львах и тиграх панораму киплинговского экзотического мира, к которому Пастернак пытается вернуться[481], а Е. Г. Эткинд обнаруживает в них уравнивание природы и поэзии — «реальность поэзии», поднятую «до действительности природы»[482]. Нельзя не заметить, однако, что упомянутые в строфе пустыни и львы не имеют никакого отношения к индийским джунглям и отсылают, конечно же, не к «действительности природы» и не к книге Киплинга, а к другим Книгам, для которых они были и привычными реалиями, и постоянными элементами поэтической образности, — отсылают к Библии, которая, как уже отмечалось, явилась немаловажным подтекстом СМ[483]Ж. Троп «пустыни сипли» легко выводится, по метонимическому переносу свойств, из исходного ветхозаветного выражения «глас вопиющего в пустыне» (Ис. 40: 3), которое традиционно употребляется в значении: отчаянный призыв, остающийся без ответа[484]: сипнущие [от крика] пустыни — кричашие/вопиюшие пустыни — человек, кричащий в пустыне, — глас вопиющего в пустыне. Кроме того, Пастернаку вполне мог быть известен еще более близкий образ кричащей/вопиющей пустыни (Второзак. 32: 10), который встречается в древееврейском Писании и в тех европейских переводах Ветхого Завета, которые были сделаны с учетом древнееврейского оригинала, например в английской Библии короля Иакова («in the waste howling wilderness») и немецкой Библии Лютера («in der dürren Einöde, da es heulet»), хотя отсутствует в греческой, латинской и церковнославянской версиях. Этот образ описывает несчастное, отчаянное положение иудеев, заброшенных в «пустыне, в степи печальной и дикой» или, согласно Vulgata, «in terra deserta, in loco horroris, et vastae solitudinis», и потому может быть без труда соотнесен с состоянием человека, кричащего от тоски и одиночества[485].

Сходную семантическую ауру в ветхозаветной топике имеет и образ ревущего льва, который обычно используется в сравнениях и метафорах, означая обрушивающиеся на людей страдания, мучительные утраты и лишения. «Рев его, как рев львицы, — говорит Исайя о гневе Господнем; — он рыкает подобно скимнам, и заревет, и схватит добычу, и унесет, и никто не отнимет. <…> и вот тьма, горе, и свет померк в облаках» (Ис. 5: 29–30). Ср. также псалом 21: «Множество тельцов обступили меня; тучные Васанские окружили меня. Раскрыли на меня пасть свою, как лев, алчущий добычи и рыкающий. <…> Избавь от меча душу мою и от псов одинокую мою; Спаси меня от пасти льва и от рогов единорогов, услышав, избавь меня» (Пс. 21: 13–14, 21–22). В Книге пророка Иеремии, как и у Пастернака, образы ревущих львов и пустыни взаимосвязаны: «Зарыкали на него молодые львы, подали голос свой, и сделали землю его пустынею» (Ир. 2: 15). Совершенно очевидно, что, обращаясь к ветхозаветной топике, Пастернак проецирует свой личный опыт на вековые библейские прототипы, следуя своему пониманию Библии как «записной тетради человечества», восприимчивой «ко всем уподоблениям» [III: 207]. «Раскройте Библию, — писал он Д. В. Петровскому, — и в ней Вы себя и все что у вас пред глазами <…> найдете: обо всех рассказано» [VII: 353]. Рассказано в Библии, следовательно, и о его тоске, которая уподобляется в стихотворении отчаянию народа иудейского, ветхозаветного псалмопевца и пророков.

Соединение библейских подтекстов с Киплингом может показаться странным и немотивированным только на первый взгляд. Сама фраза «к зорям тигров тянулся Киплинг» позволяет конкретизировать аллюзию и выявить ее связь с ветхозаветными прототипами. Если понимать слово «зори» не в его буквальном, а в общепринятом переносном смысле как «начала», «возникновение», «истоки» (ср. французское les aubes в том же значении, широко известном по названию символистской драмы Э. Верхарна), то киплинговский подтекст сужается до одной части «Второй книги джунглей» — новеллы «Как пришел страх» («How Fear Came»), в котором речь идет именно о возникновении «звериного сообщества», основанного на «Законе джунглей», и о «зорях тигров» — то есть об их превращении из мирных травоядных существ в хищников-людоедов. В этой новелле, действие которой происходит во время страшной засухи (ближайшая у Киплинга параллель к мотивам безводной пустыни и пересохшего источника в «Тоске»), слон Хати рассказывает предание о зверином Эдеме, где все первые обитатели джунглей, не ведая страха, вражды, смерти и горя, блаженствовали на изобильных пастбищах, и об их «изгнании из Рая» в результате «грехопадения» тигра, совершившего инициальное убийство и за это отмеченного полосами, как знаком Каина. Вместе со смертью в джунгли приходят стыд, страх и тоска, а тигр, первым познавший зло, убегает в болота и воет в отчаянии.