Гиппомену, за ним гонится. Однако они успокаиваются и уравниваются в третьем голосе, простом и неизменном, как золотое яблоко. Эта же дева есть химический символ — она представляет философскую ртуть, остановленную и задержанную в своем беге серным золотом. Если кому-то удастся ее остановить, он будет обладать женой, которую ищет; если нет, он потеряет свое достоинство и погибнет. Гиппомен и Аталанта совокупляются в храме матери богов (то есть в реторте) и превращаются во львов (то есть окрашиваются в красный цвет). Эта дева еще раз победила мужчин, когда она убила огромного вепря и получила за это награду из рук Мелеагра[546].
Если отрешиться от собственно алхимической символики, нетрудно заметить, что Пастернак трактует мифы об Аталанте в том же музыкально-эротическом ключе, что и Майер. У него быстроногая Аталанта тоже убегает от преследователя, который должен ее настигнуть и завоевать; погоня ассоциируется с голосами и звуками (ср.: «голошенье лесов», «эхо охот», «Целовались заливистым лаем погони / И ласкались раскатами рога и треском…»); мотивы состязания (ср.: «в бешеной этой лапте»), бега наперегонки, сливаются с мотивами охоты и осмысляются как эротические метафоры.
Как убедительно показала А. Ливингстон, в позднем стихотворении Пастернака «Во всем мне хочется дойти до самой сути…» (1956) содержится своеобразная оптативная реминисценция пятого стихотворения «Разрыва»
О, если бы я только мог
Хотя отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти.
О беззаконьях, о грехах,
Бегах, погонях,
Нечаянностях впопыхах,
Локтях, ладонях.
Я вывел бы ее закон,
Ее начало,
И повторял ее имен
Инициалы.
Пастернак явно вспоминает восемь с половиной строк «о свойствах страсти», которые почти сорок лет назад он смог написать, пользуясь теми же образами: локти («Заплети этот ливень, как волны, холодных локтей»), ладони («И, как лилии, атласных и властных бессильем ладоней»), бега, погони («Где, как лань, обеспамятев, гнал Аталанту к поляне Актей»; «Целовались заливистым лаем погони»), беззаконье («— О, на волю! На волю — как те!»)[547]. По-видимому, в мифах об Аталанте он увидел вековой прототип — «закон и начала» — страсти, а в именах Аталанты и Актея, начинающихся с тех же инициалов, что и «Ars Amatoria» или «ars amandi», расслышал эхо ключевых слов из лексикона искусства любви — атака (ср. во втором стихотворении цикла: «Я б уступил им всем, я б их повел в атаку, / Я б штурмовал тебя, позорище мое!» [I: 183]) и акт.
Однако упоминание о Калидонской охоте на дикого вепря (да еще в невозможном с точки зрения мифологии множественном числе), в которой, согласно мифам, Аталанта действительно участвовала, но при этом никто за ней не гнался, и имя ее преследователя — Актей, которое в основных древнегреческих мифах не фигурирует, поставили в тупик комментаторов стихотворения. Чтобы как-то объяснить кажущуюся несуразицу, они пошли, на наш взгляд, по неверному пути, вспомнив о том, что охотница Аталанта, давшая обет девственности, считалась ипостасью Артемиды, и отождествив никому неведомого Актея с Актеоном[548]. В результате этих манипуляций референтом пастернаковской аллюзии стали считать мифы не об Аталанте, а об Артемиде и Актеоне, несмотря на то что последний никаких женщин не преследовал, а, напротив, был растерзан собственными собаками. Отталкиваясь от отождествления Актея с Актеоном, а Аталанты — с Артемидой, А. Жолковский построил сложную интерпретационную конструкцию, пойдя от Актеона и Артемиды к образу лани, к амазонкам и, наконец, к Гераклу (поскольку он связан и с ланью, и с амазонками), которого, по его мнению, и имел в виду Пастернак под Актеем/Актеоном[549]. В полемике с Жолковским В. Мордерер предположила, что пастернаковская аллюзия отсылает вовсе не к мифологическому Актеону (и, следовательно, не к подразумеваемому, но не названному Гераклу), а к охотничьей собаке по кличке Актеон из романа Дюма «Королева Марго»[550].
Между тем, как справедливо заметил известный математик В. А. Успенский в статье «Почему на клетке слона написано „буйвол“: Наблюдения о словесных квипрокво (подменах текста) и их причинах», вся загвоздка в том, «что Актеон не был, да и не мог быть Актеем. Греческая основа имени „Актеон“ есть, в стандартной латинской транслитерации, Aktaion, и она остается таковой во всех формах»[551]. Пастернак, изучавший древние языки, наверняка знал, что Актеон и Актей (которому соответствует только латинское Actaeus, от греч. Aktaios) — это два разных имени с различной этимологией, и вряд ли стал бы заменять одно другим.
Со своей стороны, В. А. Успенский полагает, что мифологические аллюзии в стихотворении вообще не имеют никакого смысла: Пастернак, убежден он, просто все напутал, случайно смешал в кучу разные мифы, да к тому же придумал, по ассоциации с Антеем или Анкеем, имя Актей, которое «вообще не встречается в греческой мифологии или истории». Вот здесь ошибается уже уважаемый математик, ибо, согласно Павсанию и другим источникам, Актей (Aktaios, Actaeus) — это имя легендарного первого царя той части Греции, которую позже стали называть Аттикой[552]. Отсюда происходит географическое название Актея, синонимичное Аттике, из‐за чего в римской литературе Actaeus обычно используется как имя нарицательное в значении «выходец из Аттики», «афинянин»[553]. Если допустить, что у Пастернака, как и у римских писателей, Актей означает «Аттик», «из Аттики» или, метонимически, «грек», «греческий герой», а Калидон, опять-таки метонимически, — Древнюю Грецию или Античность, то аллюзия на мифы об Аталанте приобретает смысл как контаминация трех их сюжетов, — так сказать, трех охот, имеющих эротическую окраску.
1. Собственно Калидонская охота, во время которой Аталанту полюбил Мелеагр, убивший огромного вепря. Подарив Аталанте драгоценную добычу, он навлек на себя гнев своих родственников со стороны матери, убил их в ссоре и из‐за этого сам лишился жизни. По некоторым версиям мифа (например, у Гигина), Аталанта на охоте отдалась Мелеагру и впоследствии родила от него сына. Как заметил А. Жолковский, одним из источников Пастернаку могла послужить драма А. Суинберна «Аталанта в Калидоне», которую он читал летом 1916 года[554]. Хотя Аталанта у Суинберна до конца остается девственницей, в финале пьесы умирающий Мелеагр просит ее лечь с ним и на прощанье обнять его:
But thou, dear, touch me with thy rose-like hands,
And fasten up my eyelids with thy mouth,
A bitter kiss; and grasp me with thine arms
<…>
But thou, dear, hide my body with thy veil,
And with thy raiment cover foot and head,
And stretch thyself upon me and touch hands
With hands and lips with lips: be pitiful
As thou art maiden perfect <…>
And now for God’ s sake kiss me once and twice
And let me go; for the night gathers me,
And in the night shall no man gather fruit[555].
Мольбы Мелеагра перекликаются с экстатическими обращениями к возлюбленной в четвертом и пятом стихотворениях цикла и, возможно, мотивируют саму аллюзию на Калидонскую охоту.
2. «Охота на Аталанту» или бег наперегонки с ней, в котором проигравшие теряют жизнь, а выигравший получает жестокосердую красавицу в жены. К этому сюжету отсылает традиционное сравнение «как лань», которое указывает на феноменальную скорость быстроногой бегуньи и в то же время поддерживает параллель с охотой на пугливого зверя[556]. Лошадиное имя победителя Аталанты Гиппомен отзывается в лошадиных мотивах стихотворения (ср.: «Где любили бездонной лазурью, свистевшей в ушах лошадей» и «треском <…>копыт») и легко может быть соотнесено с пастернаковским автопортретом в «Январе 1919 года» из цикла «Болезнь», который в сборнике «Темы и варьяции» предшествует «Разрыву»:
Как конский глаз, с подушек, жаркий искоса
Гляжу, страшась бессоницы огромной.
3. «Охота с Аталантой» или беззаконный половой акт, который охваченные желанием (иначе — похотью) Аталанта и Гиппомен, забыв обо всем, совершили в священном храме (по одной версии — Зевса, по другой — Кибелы). Согласно Аполлодору, это произошло во время охоты: «Говорят, что эти супруги однажды, охотясь, зашли в храм Зевса и там насладились любовью»[557]. За осквернение святыни «срамным деянием» Аталанта и Гиппомен были превращены в львов, о чем рассказано, в частности, в «Метаморфозах» Овидия:
…И тотчас рыжею гривой
Шеи у них обросли, а пальцы в когти загнулись.
Стали плечами зверей человечьи их плечи. Вся тяжесть
В грудь перешла, и хвост повлачился, песок подметая.
Злость выражает лицо; не слова издают, а рычанье.
Служит им спальнею лес[558].
Именно к этому сюжету у Пастернака восходят мотивы потери памяти («