[592], герой пытается повторить то, что делает воображенный Пастернаком Шекспир в лондонской таверне, — пить пиво и писать:
Пей и пиши, непрерывным патрулем
Ламп керосиновых подкарауленный
С улиц, гуляющих под руку в июле
С кружкою пива, тобою пригубленной.
Зеленоглазая жажда гигантов!
Тополь столы осыпает пикулями,
Шпанкой, шиповником. — Тише, не гамьте! —
Шепчут и шепчут пивца загогулины.
Бурная кружка с трехгорным Рембрандтом!
Спертость предгрозья тебя не испортила.
Ночью быть буре. Виденья, обратно!
Память, труби отступленье к портерной!
Век мой безумный, когда образумлю
Темп потемнелый былого бездонного?
Глуби Мазурских озер не разуют
В сон погруженных горнистов Самсонова.
После в Москве мотоцикл тараторил,
Громкий до звезд, как второе пришествие.
Это был мор. Это был мораторий
Страшных судов, не съезжавшихся к сессии.
По модели, заданной «Шекспиром» и «пушкинским» циклом, пивной мотив связывается не только с поэтом, но и с окружающим его миром. Отсутствие запятой в конце третьего стиха, как кажется, означает, что с кружкой пива, пригубленной поэтом, гуляют городские улицы; «зеленоглазую жажду гигантов», вероятно, следует понимать как смешанный троп (катахреза + метафора), который описывает освещенные редкими фонарями высокие деревья («гиганты»)[593], ждущие ночной бури (ср. метонимию «бурная кружка», напоминающую пушкинские «пенистые бокалы»). Однако в историческом контексте 1922 года, которым датировано стихотворение, мотив приобретает особый смысл. Дело в том, что в период с конца 1914‐го до начала 1922 года из‐за действия серии «сухих законов» производство и продажа пива в России (а позже и в РСФСР) сначала были существенно ограничены, а затем и вовсе запрещены. Только 3 февраля 1922 года было принято постановление ВЦИКа и Совнаркома, снимающее этот запрет[594], а в июне Моссовет разрешил торговать пивом в садах и парках. Таким образом, возможность выпить «бурную кружку» трехгорного пива летом 1922 года не могла не восприниматься как знак нормализации, восстановления мирного быта, разрушенного войнами и революциями, частичного возвращения «к портерной», то есть к старым довоенным порядкам.
Даже само пиво, которое пьет Пастернак, пришло из прошлого, из дореволюционного «предгрозья». За несколько месяцев после снятия запрета закрытые или перепрофилированные пивоваренные заводы не успели наладить производство, а выставляли на продажу сохранившиеся на складах запасы. Так, 10 мая 1922 года «Известия» напечатали объявление Моссельпрома, извещающее москвичей, что в магазинах Государственной колбасной фабрики № 1 (бывшая Чичкина) можно купить «пиво бывшего Трехгорного завода», хотя варка пива на нем возобновилась лишь больше полугода спустя. В комментариях к стихотворению обычно утверждается, что Пастернак имеет в виду сорт трехгорного пива, на этикетках которого «воспроизводился автопортрет Рембрандта с Саскией на коленях» [I: 496]. Поиски такой этикетки в многочисленных интернетных коллекциях старых пивных артефактов, увы, не увенчались успехом. Разумеется, вероятность того, что она просто не попала в коллекции или не сохранилась, довольно велика, но Пастернак мог вспомнить знаменитую картину Рембрандта из Дрезденской галереи и по другой ассоциации. На ней художник изобразил себя в момент полного счастья — с красивой женщиной на коленях и бокалом пива в поднятой руке; он смеется и смотрит на зрителя, как бы приглашая нас порадоваться его радости. В первой половине стихотворения угадывается подобное эйфорическое состояние поэта, испытывающего творческий подъем и наслаждающегося июльской вечерней идиллией. Однако трагические воспоминания о недавних ужасах «безумного века» прерывают этот сладкий «сон в летнюю ночь». Сначала Пастернак вспоминает солдат и офицеров разгромленной армии генерала Самсонова, полегших на подступах к Мазурским озерам во время неудачного наступления в первый месяц войны, а затем красный террор («мор») — бессудные расстрелы на Лубянке под громкое тарахтение автомобильных (и мотоциклетных?) моторов[595].
Как показывают приведенные и многие другие примеры, основные повторяющиеся мотивы вводятся в первых десяти стихотворениях книги и связываются с тремя столпами европейской поэзии, Гете, Шекспиром и Пушкиным, к произведениям которых эти стихотворения отсылают, а двух из которых — Шекспира и Пушкина — изображают.
В отличной работе о «пушкинском» цикле К. М. Поливанов показал, что аллюзии на великих предшественников в ТиВ нередко выходят за пределы «своей территории», своего непосредственного контекста, образуя весьма нетривиальные сочетания. Так, уже в «фаустовых» текстах он обнаруживает переклички с Пушкиным; в стихах, завершающих пушкинский цикл — «Мгновенье длился этот миг / Но он и вечность бы сокрыл» [I: 176], — наоборот, отсылку к «Фаусту», и, наконец, в стихотворении о происхождении поэтического творчества: «Так начинают. Года в два…» — синтез: «Когда он — Фауст, когда — фантаст? / Так начинаются цыгане»[596].
Подобным же образом темная аллюзия на шекспировского «Макбета» — «Дункан седых догадок — помощь» — соседствует с реминисценцией пушкинского «крамол и смут во дни кровавы»[597]; отнюдь не комическому циклу дается, как мы видели, название шекспировской комедии «Сон в летнюю ночь», а отсылка к другой комедии Шекспира — «Зимняя сказка» — появляется в цикле под названием пушкинским — «Зимнее утро» («Та же нынче сказка, зимняя, мурлыкина» [I: 195]). С другой стороны, у стихотворения «Шекспир» первоначально был эпиграф из Пушкина: «Ты царь. Живи один» [I: 481].
Любопытно происхождение начальной формулы стихотворения «Нас мало. Нас, может быть, трое…», обращенного к товарищам по цеху, Маяковскому и Асееву. Комментаторы одиннадцатитомного собрания сочинений с полным основанием отмечают, что она восходит к определению гения в «Моцарте и Сальери» [I: 491]: «Нас мало избранных, счастливцев праздных, / Пренебрегающих презренной пользой, / Единого прекрасного жрецов», а оно, в свою очередь, — к евангельскому «Много званых, а мало избранных» (Мф. 20:16, 22:14; Лк. 14:24). Однако у формулы есть и возможный шекспировский подтекст. В «Генрихе V» король перед решающей битвой с французами в день святого Криспиана призывает свое малочисленное войско совершить подвиг, который будут помнить до конца времен:
And Crispin Crispian shall ne’er go by,
From this day to the ending of the world,
But we in it shall be rememberèd —
We few, we happy few, we band of brothers
[IV, 3: 57–60; букв. пер: Ни один день святого Криспиана отныне и до конца времен не пройдет без того, чтобы нас не вспомнили — нас, коих мало, нас, горстку счастливцев, нас, отряд братьев][598].
Таким образом, мы опять имеем дело с полигенетичной цитатой, соединяющей Пушкина одновременно с Шекспиром и Новым Заветом.
За прототипическими фигурами трех китов классической европейской поэзии могут угадываться их современные «анти-типы». По наблюдению К. М. Поливанова, в «пушкинском цикле» присутствуют темы Блока, в том числе и шекспировская (ср. стих «Лунно, а кровь холодеет» [I: 174] из четвертой варьяции с первой строкой блоковского «Я Гамлет. Холодеет кровь…»)[599]. Точно так же в книге, как мне представляется, присутствует и Маяковский, что совсем не удивительно, поскольку именно к Маяковскому, как известно, в первую очередь обращено «Нас мало. Нас, может быть, трое…». Предположения относительно диалога с Маяковским в ТиВ уже высказывались ранее. Е. В. Мирецкая в статье 1992 года писала, что самое решение любовной темы в цикле «Разрыв» строится на взвинченных интонациях и образах любовной лирики Маяковского, находя сходство между «Вырвусь к ним, к бряцанью декабря» и такими экстатическими жалобами разлюбленного у Маяковского, как в «Ко всему» («Белый, / Сшатался с пятого этажа. / Ветер щеки ожег. / Улица клубилась, визжа и ржа…») или «Лиличка! Вместо письма» («Выбегу, / Тело в улицу брошу я, / Дикий обезумлюсь, / Отчаяньем иссечась…»)[600].
Е. Б. Пастернак в биографиях отца и Е. В. Пастернак в специальной статье «„Ты — царь, живи один…“. К истории отношений Пастернака и Маяковского» предположили, что принципиальный спор о поэзии двух друзей-врагов начинается не только со статьи «Несколько положений» (1918), но и со стихотворения «Шекспир» из ТиВ, написанного в самом начале 1919 года[601].
В образе Шекспира, — писал Е. Б. Пастернак, — <…> емко и лаконично переданы характерные детали поведения и внешнего облика Маяковского — «остряка, не уставшего с пира / Цедить сквозь приросший мундштук чубука / Убийственный вздор <…>». Об «убийственном остроумии» Маяковского писал Пастернак в «Людях и положениях», об этом непременно упоминается во всех воспоминаниях о нем, также как и о папиросе, казалось навсегда приросшей к углу рта. <…> Внутренний монолог недовольного собой поэта представлен в стихотворении как претензии только что написанного сонета своему творцу, обрекшему себя на узость трактирного круга. Имеются в виду почти ежедневные в это время выступления Маяковского в кафе поэтов, причем иронический вопрос: «Чем вам не успех популярность в бильярдной?» — относящийся к страстному игроку Маяковскому вызывает бешенство у Шекспира в стихотворении