О Пушкине, o Пастернаке — страница 59 из 84

Во прахе видят подлых змей,

Где часто бой они со свистом начинают

И черной кровию своей

Их корни обагряют.

(Гнедич 1956: 87)

Вслед за Гнедичем Вольтерову концовку присвоил себе и Вяземский, завершив ею свое «Послание к М. Т. Каченовскому» (1820):

Счастлив, кто мог сказать: «Друзей я в славе нажил,

Врагов своих не знал, соперников уважил.

Искусства нас в одно семейство сопрягли,

На ровный жребий благ и бедствий обрекли.

Причастен славе их, они моей причастны:

Их днями ясными мои дни были ясны».

Так рядом щедрая земля из влажных недр

Растит и гордый дуб, и сановитый кедр.

Их чела в облаках, стопы их с адом смежны;

Природа с каждым днем крепит союз надежный,

И сросшийся в один их корень вековый

Смеется наглости бунтующих стихий.

Столетья зрят они, друг другом огражденны,

Тогда как в их тени, шипя, змеи презренны,

Междоусобных ссор питая гнусный яд,

Нечистой кровию подошвы их багрят.

(Вяземский 1986: 151)[639]

В «Послании…» Вяземский делает различие между соревнованием и завистью («ревностью»): «Соревнованья жар источник дел высоких, / Но ревность — яд ума и страсть сердец жестоких» (Там же). Эта стародавняя дихотомия, восходящая к античности, обсуждалась едва ли не всеми французскими и английскими моралистами XVII–XVIII веков. Одна школа сближала два понятия, часто апеллируя к авторитету Платона, которому приписывалась апофегма «Зависть — дочь соревнования» (франц. «L’ envie est la fille de l’ émulation» — Furetiere 1701: n. p., статья Émulation)[640]; другая, напротив, резко их разделяла.

Противопоставляя зависть соревнованию, Вяземский отталкивался от четверостишья Вольтера:

De l’ émulation distinguez bien l’ envie,

L’ une mène à la gloire, et l’ autre au déshonneur;

L’ une est l’ aliment du génie,

Et l’ autre est le poison du coeur

(Voltaire 1784–1789: XIII, 327)

[Перевод: От соревнования отличайте зависть, / Одно ведет к славе, а другое к бесчестию; / Одно есть пища гения, / а другое — яд сердца.]

Однако в статье «Зависть» из «Философского словаря» сам Вольтер говорил и о родстве этих страстей. Статья строится как комментарий к суждениям Бернарда Мандевиля, который в примечании к «Басне о пчелах» признал зависть естественной и полезной страстью, способствующей развитию искусств. В качестве примера Мандевиль привел зависть Рафаэля к Леонардо да Винчи, без которой первый, по его мнению, не стал бы великим художником. «Быть может, Мандевиль, — замечает Вольтер, — принял соревнование за зависть; возможно также, соревнование — это и есть зависть, поставленная в рамки приличий» («Mandeville a peut-être pris l’ émulation pour l’ envie; peut-être aussi l’ émulation n’est-elle qu’une envie qui se tient dans les bornes de la décence» — Voltaire 1784–1789: XL, 27). По определению Вольтера, Рафаэль не сделал ничего дурного Леонардо, а лишь пытался его превзойти, и потому зависть в данном случае похвальна и художники могли остаться друзьями. Другое дело, если «завистник — это бесталанный негодяй, который завидует чужому достоинству, как нищие завидуют богачам» (Ibid.): в такой «скотской» зависти нет ничего хорошего. Иными словами, по Вольтеру следует различать два вида зависти: продуктивный, когда дарования завидующего и вызывающего зависть равны между собой — и они соревнуются друг с другом, и деструктивный, когда завистник уступает в дарованиях предмету зависти и потому не может с ним соперничать.

Ясно, что у Пушкина Сальери не в состоянии соревноваться с Моцартом, чей божественный дар, «бессмертный гений», как понимает сам завистник, — это явление уникальное, из ряда вон выходящее, почти сверхъестественное. Гордыня же не позволяет ему смириться с «несправедливостью» и принять христианскую точку зрения, согласно которой «всякое благо, какое только получает человек, исходит от благодати Божией» и, следовательно, «всякий, кто завидует благополучию, даруемому от Бога, хулит Бога» (Могила 1831: 154). Позиция Сальери по отношению к гению напоминает позицию «племянника Рамо», одного из двух собеседников в одноименном философском диалоге Дидро. Тонкий ценитель искусств, способный, но абсолютно бесплодный музыкант, циник, шут и повеса, в котором «спутались понятия о честном и бесчестном», Рамо-младший, племянник известного композитора, признает, что в музыке, как и «в шахматах, шашках, поэзии <…> и тому подобном вздоре», значение имеют только великие люди, гении, и отчаянно им завидует. «Знаю лишь одно, — говорит он, — мне хотелось бы быть другим, чего доброго — гением, великим человеком; да, должен признаться, такое у меня чувство. Каждый раз, когда при мне хвалили одного из них, эти похвалы вызывали во мне тайную ярость. Я завистлив. <…> Я говорю себе: „Да, конечно, ты бы никогда не написал `Магомета` или похвального слова Мопу“. Значит, я ничтожество, и я уязвлен тем, что я таков. Да, да, я ничтожество, и я уязвлен. <…> Поэтому я завидовал моему дяде, и, если б после смерти в его папке нашлось бы несколько славных пьес для клавесина, я без колебаний поменялся бы с ним местами» (франц. оригинал: Tout ce que je sais, c’est que je voudrais bien être un autre, au hasard d’ être un homme de génie, un grand homme. Oui, il faut que j’en convienne, il y a là quelque chose qui me ledit. Je n’en ai jamais entendu louer un seul que son éloge ne m’ait fait secrètement enrager. Je suis envieux. <…> Je me dis: certes tu n’aurais jamais fait Mahomet; mais ni l’ éloge du Maupeou. J’ai donc été; je suis donc fâché d’ être médiocre. Oui, oui, je suis médiocre et fâché. <…> J’étais donc jaloux de mon oncle, et s’il y avait eu à sa mort, quelques belles pièces de clavecin, dans son portefeuille, je n’aurais pas balancé à rester moi, et à être lui — Diderot 1821: 18; Библиотека Пушкина 1910: 225, № 882). Однако поскольку он не способен соревноваться с гениями, то приходит к выводу, что они не нужны («Il faut des hommes; mais pour des hommes de génie; point. Non, ma foi, il n’en faut point»), ибо лишь мешают спокойной жизни, и соглашается с мнением одного министра, говорившего: «…гении — существа омерзительные, и, если бы на челе новорожденного стоял знак этого опасного дара природы, ребенка следовало бы задушить или выбросить на помойку» («…les gens de génie sont détestables, et que si un enfant apportait en naissant, sur son front, la caractéristique de ce dangereux présent de la nature, il faudrait ou l’ étouffer, ou le jeter au cagnard» — Diderot 1821: 10). Его главный аргумент против гениев — это argumentum ad hominem: он убежден, что для них ничего, кроме их дела, не существует, и потому они дурные граждане, дурные родители, дурные мужья и жены, дурные друзья, дурные родственники (как его «великий дядя», которого он обвиняет в безразличии к близким и всему миру). Ему возражает собеседник-философ, который говорит: «Даже согласившись с вами, что люди гениальные обычно бывают странны, или, как гласит пословица, нет великого ума без капельки безумия, мы не отречемся от них. Века, которые не породили ни одного гения, достойны презрения. Гении составляют гордость народов, к которым принадлежат; рано или поздно им воздвигают статуи и в них видят благодетелей рода человеческого» («Tout en convenant avec vous que les hommes de genie sont communement singuliers, ou comme dit le proverbe, qu’il n’y a point de grands esprits sans un grain de folie, on n’en reviendra pas. On meprisera les siècles qui n’en auront pas produit. Ils feront l’ honneur des peuples chez les quels ils auront existé; tot ou tard, on leur eleve des statues, et on les regarde comme bienfaiteurs du genre humain» — Diderot 1821: 10). Однако «племянник Рамо» стоит на своем и на реплику собеседника, спрашивающего: «Если б гениальный человек в обхождении, как правило, отличался упрямством, привередливостью, угрюмостью, даже если б он был злым человеком, какой вывод вы из этого сделаете?», отвечает, «что его надобно утопить» («Quand un homme de genie seroit communément d’ un commerce dur, difficile, epineux, quand meme ce seroit un mechant, qu’en concluriez vous? <…> Qu’il est bon a noyer» — Ibid.: 12).

Отголоски обсуждения проблемы гения в диалоге Дидро явственно звучат в МиС, но Пушкин повышает ценностный статус обоих антагонистов. Роль завистника он отводит не брюзжащей посредственности, а угрюмому фанатику музыки, похожему на гениев в понимании «племянника Рамо» (о параллели между Сальери и «великим Рамо» см. построчн. коммент.). До отравления Моцарта сам Сальери не сомневается в своей гениальности (ср. замечание философа в «Племяннике Рамо», что враги гения считают себя гениальными: «…ces personnages la, si ennemis du genie, pretendent tous en avoir» — Ibid.: 10); гением, равным ему самому, признает Сальери и Моцарт. Тогда объектом зависти «гения» становится «сверхгений», один из немногих творцов в истории человечества, наделенных бессмертным «серафическим» даром, а его человеческими изъянами в глазах завистника — не фанатизм, не презрение к жизни и другим людям, а легкомыслие, дурашливость, праздность, простодушие, граничащее с глупостью или безумием.

Как многократно отмечалось в пушкинистике (см.: Штейн 1927: 56, 66; Алексеев 1935: 538–542; Карташова 1995; Кибальник 1998: 100–103; Мазур 2001: 85–86; Пушкин 1999: VII, 786–788), концепция гения в МиС сложилась не без воздействия книги немецкого писателя В.‐Г. Вакенродера (Wilhelm Heinrich Wackenroder, 1773–1798) об изобразительном искусстве и музыке, выходившей под разными заглавиями: (1) «Сердечные излияния одного отшельника, любителя искусства» («Herzensergiessungen eines kunstliebenden Klosterbruder», 1797); (2) «Фантазии об искусстве для друзей искусства, изданные Людвигом Тиком» («Phantasien über die Kunst, für Freunde der Kunst. Herausgegeben von Ludwig Tieck», 1799); (3) «Фантазии об искусстве одного отшельника, любителя искусств, изданные Людвигом Тиком» («Phantasien über die Kunst, von einem kunstliebenden Klosterbruder, herausgegeben von Ludwig Tieck», 1814). Пушкин должен был знать этот важный эстетический манифест немецкого романтизма по русскому переводу, выполненному его хорошими знакомыми, будущими сотрудниками журнала «Московский вестник» С. П. Шевыревым, В. П. Титовым и Н. А. Мельгуновым (Вакенродер 1826). Эстетические воззрения Вакенродера отразились в МиС трояко. Во-первых, для построения творческой биографии Сальери в его начальном монологе Пушкин использует целый ряд подробностей из повести «Музыкальная жизнь композитора Иосифа Берглингера», вошедшей во вторую часть «Фантазий об искусстве». Герой этой повести, талантливый музыкант, проходит в своем развитии примерно те же стадии, что и гер