О Пушкине, o Пастернаке — страница 72 из 84


Быть может, новый Гайден сотворит / Великое… ~ и новый Гайден / Меня восторгом дивно упоил! — Как заметил П. М. Бицилли, с исторической точки зрения Пушкин допустил ошибку: Сальери считает, что Моцарт пришел на смену Иосифу Гайдну (1732–1809), великому гению прошлого, тогда как деятельность обоих композиторов протекала одновременно, а самые знаменитые свои сочинения Гайдн создал уже после смерти Моцарта (Бицилли 1928: 20; ср. также: Кац 1995–1996: 430, примеч. 3; Кац 2008: 74, примеч. 70). Ранние биографы Моцарта подчеркивали, что он с огромным пиететом относился к Гайдну и его творчеству, а Гайдн, в свою очередь, говорил о Моцарте с неизменным восхищением (см., например: Cramer 1801: 13–16; Winckler 1801: 6–57; Stendhal 1970: 293–294). Ср. один из анекдотов Рохлица/Крамера о Моцарте в пересказе Карамзина:

Моцарт имел отменное почтение к Гайдену, и при всяком случае обнаруживал его. Гайден с своей стороны говорил об нем с величайшим уважением как о редком человеке. Однажды в его присутствии спорили о Моцартовом Дон-Жюане. Гайден молчал: желали знать его мнение. «Я скажу единственно то, отвечал он, что Моцарт есть ныне первый сочинитель в свете». Известно, что Моцарт приписал ему собрание своих квартетов, и письмо его остается навсегда памятником его скромности и почтения к великому Гайдену. Он любил повторять, что Гайден выучил его сочинять квартеты. В Вене есть другой музыкант, искусный и знающий, но без всякого отменного дарования: он любил унижать Гайдена, и со всяким новым его творением спешил к Моцарту, чтобы показывать ему небрежение Гайденово в слоге. Моцарт никогда не отвечал, и начинал говорить о другом; но однажды, потеряв терпение, с великим жаром сказал ему: «Знаете, государь мой, что если и вас и меня растопить вместе, то из нас не выдет еще ни половины Гайдена»

(Анекдоты 1802: 43–44).

По предположению Б. А. Каца, пушкинская идея преемственности от Гайдна к Моцарту могла быть стимулирована замечанием Булгарина в статье об исполнении Реквиема в Петербурге: «Первыми духовными сочинениями в свете почитаются: оратория Гайдена „Сотворение мира“ и Реквием, или моление об усопших, Моцарта» (СПч. 1826. № 40. 3 апреля. С. 3; Кац 1995–1996: 427; Кац 2008: 74).


…Заветный дар любви, / Переходи сегодня в чашу дружбы. — Согласно В. Э. Вацуро, «чаша дружбы» здесь, как и в ранней лирике Пушкина, синонимична «чаше круговой», то есть сосуду, из которого, передавая его друг другу, пьют все пирующие, даже если их только двое. Значит, считает исследователь, у Сальери был «тщательно продуманный и выношенный план одновременного убийства и самоубийства» — план, который в последний момент был сорван «либо волею случая, либо импульсивным, аффектированным жестом» героя (Вацуро 1987: 87). В более поздней редакции статьи Вацуро отказался от сильных формулировок и уточнил, что имеет в виду план, как «некую модель, на которую ориентированы сюжетные линии» и присутствие которой «сказывается в оттенках, акцентах, придающих словам, репликам, сценам расширительное значение, даже отмечая их иной раз своего рода модусом неопределенности» (Вацуро 1994: 281). Вслед за Вацуро, сходную интерпретацию предложила американская переводчица «маленьких трагедий» Нэнси Андерсон, хотя она полагает, что идея самоубийства самим Сальери до конца не осознана (Anderson 2000: 144–145). О. Б. Заславский, наоборот, пошел значительно дальше Вацуро, утверждая, что самоубийство было «неизбежным элементом плана Сальери», имевшего ритуальный характер, важнейшей частью его «злодейского эксперимента», который должен был сделать обоих его участников, разделивших «чашу дружбы», одновременно и самоубийцами и убийцами (Заславский 2003).

Отождествление «чаши дружбы» и «чаши круговой» имеет под собой некоторые основания. Так, в пушкинских «Пирующих студентах» (1814) обе формулы действительно использованы как окказиональные синонимы: «Товарищ милый, друг прямой, / Тряхнем рукою руку, / Оставим в чаше круговой / Педантам сродну скуку: / Не в первый раз мы вместе пьем, / Нередко и бранимся, / Но чашу дружества нальем — / И тотчас помиримся» (Пушкин 1937–1959: I, 60). Это словоупотребление идет из французского языка, в котором соответствующее «чаше дружбы» выражение — coupe de l’ amitié или coupe d’ amitié — в определенных случаях означает «круговую чашу»: например, в переводах из античных авторов и Оссиана или в исторических и этнографических описаниях самого ритуала.

Однако вне историко-этнографических контекстов оно неизменно получает другие значения, никак не связанные с застольным этикетом древних римлян или диких племен. Во-первых, «чаша дружбы» может употребляться как метафора (= дружба, дружеские чувства и отношения), аналогичная по форме всем другим, шаблонным метафорическим чашам, восходящим к библейскому языку (см.: Виноградов 2000: 282; Григорьева 1969: 158–160, 221–222) и получившим широкое распространение как во французской, так и русской поэзии конца XVIII — начала XIX века (у одного только Пушкина появляются чаши не только дружбы и дружества, но и спасенья, безумства, сладострастья, любви, страданья, чести, мира и жизни).

Приведем лишь один пример из оды «На коварного друга» («Sur un ami perfide») Экушара Лебрена — поэта, хорошо известного Пушкину (см. Томашевский, Вольперт 2004: 187–188), — где использована двойная метафора «яд/чаша»:

Ta Main avec Art inhumaine

Glissait le Poison de la Haine

Dans la Coupe de l’ Amitié…

(Le Brun 1811: 108)

[Перевод: Твоя рука с нечеловеческим искусством / [украдкой] Бросила яд злобы / В чашу дружбы.]

Во-вторых, coupe de l’ amitié часто употребляется как обиходная метонимия, означающая просто-напросто тот напиток, который выпивают с друзьями (другом). Так, во французском переводе романа Вальтера Скотта «Вудсток» слова одного из персонажей, вспоминающего веселые застолья доброго старого времени: «We might <…> pledge a friendly cup a turn too often» (Scott 1826a: 70; перевод: «Возможно, мы <…> и поднимали дружескую чашу немного чаще, чем следовало бы»), переданы следующим образом: «…nous laissons-nous aller à boire un coup de trop dans coupe de l’ amitié» (Scott 1826b: 74; перевод: «…мы позволяли себе выпить немного лишнего из чаши дружбы»).

Подобное словоупотребление может сочетаться и с мотивом отравления. В некогда знаменитом фарсе Жозефа Ода (Joseph Aude, 1755–1841) и Шарля-Луи Тиссо (Charles-Louis Tissot, 1768–184?) «Каде-Руссель, или Кафе слепцов» (1793), где пародируется классическая трагедия, убийцы подают герою стакан, наполненный ядом, со словами: «La coupe d’ amitié se présente à vos yeux. Prenez…» (Aude, Tissot 1794: 32; перевод: «Перед вашими глазами чаша дружбы. Берите же…»). Авторы фарса смеются над историческими сюжетами вероломных отравлений, которыми славились в первую очередь итальянские завистники, властолюбцы и мстители эпохи Ренессанса. «В самом деле, разве не яд, предложенный в чаше дружбы, есть первый способ мести, который приходит на ум итальянскому священнику», — говорилось, например, в анонимном «Философском путешествии по Англии», одном из лучших французских подражаний Стерну («En effet, le premier moyen de vengeance qui se présente à l’ esprit d’ un ecclésiastique Italien, n’est-il pas le poison offert dans la coupe de l’ amitié» — De la Coste 1786: 59). Сходная характеристика типичного итальянского вельможи XIV или XV века дана и в большой статье «Макиавель и его время», вольно переведенной из «Эдинбургского обозрения» и помещенной в 1828 году в «Московском телеграфе»: «По его [итальянца] мнению, безрассудно открывать ненависть свою, когда можно дружески обнять ненавистного человека и — вонзить в него кинжал, или пригласить его распить вместе дружескую чашу и поднести ему смертельного яду» (МТ. 1828. Ч. 20. № 5. С. 174). Эта статья, кстати, могла попасть в поле зрения Пушкина, потому что в одном номере с нею была помещена анонимная рецензия на новое издание «Руслана и Людмилы» и шестую главу «Евгения Онегина» (Там же. С. 77–82; см. ППК–2: 86–89).

Если учесть, что в МиС есть прямые переклички с драмой Барри Корнуола «Людовико Сфорца», основанной на исторической легенде об отравлении миланского герцога Галеаццо его родным дядей (подробнее см. преамбулу к коммент.), и что Сальери — соотечественник провербиальных отравителей, то смысл слов последнего (подсвеченный подтекстом из оды Лебрена) становится прозрачным: он вовсе не планирует испить яд из «чаши круговой», но, подобно своим предшественникам, намеревается совершить вероломное убийство с помощью «дружеской чаши», распить которую он пригласил свою жертву. Именно этот план он и выполняет, когда «бросает яд в стакан Моцарта», а не в свой собственный.

Сцена II

Сальери. Что ты сегодня пасмурен? Моцарт. Я? Нет! Сальери. Ты верно, Моцарт, чем нибудь расстроен? / Обед хороший, славное вино, / А ты молчишь и хмуришься. — По наблюдению В. С. Соловьева, первые две реплики сцены схожи с обменом репликами между Королем и Гамлетом в трагедии Шекспира: «Король. Опять покрыто тучами лицо? Гамлет. Напротив, Государь» (Антология 1997: 481; перевод Б. Л. Пастернака). Ср. в оригинале и французском переводе пушкинского времени: «King. How is it that the clouds still hang on you? Hamlet. Not so, my Lord» (I, 2, 66–67); «Le Roi. Pourquoi ce front obscurci de nuages? Hamlet. Non, mon seigneur…» (Shakspeare 1821: I, 193).

В ранних биографиях Моцарта отмечалось, что в последние месяцы жизни он стал все чаще и чаще впадать в меланхолию и предчувствовал свою скорую смерть. Ср.: «…il ne sortoit de temps en temps de cette mélancolie habituelle que par le pressentiment de sa fin prochaine, qu’il voyoie arriver avec terreur» (Winckler 1801: 64; перевод: «…из этой привычной меланхолии его время от времени выводило лишь предчувствие скорого конца, на приближение которого он взирал с ужасом»). Стендаль несколько изменил эту фразу: «Il ne sortait de temps en temps de cette mélancolie habituelle et silencieuse que par le pressentiment de sa fin prochaine, idée qui lui causait toujours une terreur nouvelle» (Stendhal 1970: 303; перевод: «Из этой привычной и молчаливой меланхолии его время от времени выводило лишь предчувствие скорого конца, идея, которая всегда вызывала у него новый ужас»). Сюар дает свой вариант и сразу же переходит к анекдоту о таинственном заказчике Реквиема: «La mélancolie, à laquelle il était sujet, devint habituelle; il pressentit sa fin prochaine, et la voyait arriver avec terreur. Un événement assez singulier vint accélérer d’ une manière funeste l’ effet de cette triste disposition» (Suard 1804: 345; перевод: «Меланхолия, которой он был подвержен, стала привычной; он предчувствовал скорый конец и взирал на его приближение с ужасом. В высшей степени необычный случай роковым образом ускорил воздействие этого мрачного расположения духа»).