О революции — страница 31 из 64

надцати колониях - словно, по словам Джона Адамса, "тринадцать часов пробили, как одни" - так что не было никакого разрыва, пробела, не было даже времени, чтобы перевести дух между войной за освобождение и независимость, бывшей условием свободы, и трансформацией колоний в заново образованные штаты. И как верно, что "первый акт великой драмы" - "американская война за независимость" - был сыгран куда быстрее, чем Американская революция[240], столь же верно, что эти две совершенно различные стадии революционного процесса, освобождение и новое основание, начались практически одновременно и шли параллельно друг другу на протяжении всех лет войны.

Значимость подобного направления развития вряд ли возможно переоценить. Чудо, если это действительно было чудо, спасшее Американскую революцию, состояло не в том, что колонии оказались достаточно сильны и могущественны, чтобы выиграть войну против Англии, но в том, что эта победа не завершилась появлением "множества отдельных государств, преступлений и бедствий ... пока, наконец, истощенные провинции не оказались бы в рабстве под ярмом какого-нибудь удачливого завоевателя"[241], как того вполне обоснованно опасался Джон Дикинсон. Действительно, таковым был общий удел восстаний, за которыми не следовала революция, и тем самым - общий удел большинства так называемых революций. Если, однако, принять во внимание, что целью восстания выступает освобождение, тогда как цель революции - это основание свободы, то тогда представители политической науки по крайней мере получают возможность избежать той ловушки, которую трудно избежать историку, предпочитающему выпячивать первую, насильственную, стадию восстания и освобождения, борьбу против тирании, в ущерб второй, более спокойной стадии конституционных собраний; это происходит потому, что историку все драматические моменты истории кажутся содержащимися в этой первой стадии, и, возможно, также потому, что смута, которой сопровождается освобождение, столь часто ставит препоны революции. Куда опаснее этого пристрастия историка к драматизации теория, согласно которой конституция и конституционная лихорадка не только не выражают подлинно революционный дух страны, но на деле обязаны силам реакции и либо ставят крест на революции, либо препятствуют ее полному развитию. В соответствии с этой теорией, Конституция Соединенных Штатов, истинная кульминация всего революционного процесса, весьма часто оценивается как результат контрреволюции. В основе этого недоразумения лежит неспособность сделать различие между освобождением и свободой; нет ничего более бессмысленного, чем восстание и освобождение, не сопровождающиеся конституцией заново завоеванной свободы. Ибо "ни мораль, ни богатство, ни дисциплина армии, ни все это вместе не могут обойтись без конституции" (Джон Адамс).

Однако даже если удержаться от соблазна поставить знак равенства между революцией и борьбой за освобождение, остается дополнительная, и в данной связи более серьезная проблема: в форме или содержании новых революционных конституций было очень мало такого, что было бы просто новым, не говоря уже о революционном. Идея конституционного правления, конечно же, никоим образом не является революционной ни по своему содержанию, ни по происхождению; оно означает ни больше ни меньше как правление, ограниченное законом, и защиту гражданских прав посредством конституционных гарантий, как те определялись различными биллями о правах, инкорпорированными в новые конституции, и зачастую рассматриваемыми как их наиболее важная часть. Однако эти билли никогда не предназначались для того, чтобы очертить власть, завоеванную народом в революции, напротив, они считались необходимыми, дабы оградить от злоупотреблений властью любое, даже вновь основанное правление. Билль о правах, как заметил Джефферсон, был тем, "на что полномочен народ против любого правительства, будь оно центральным или местным, и что ни одно правовое государство не должно отрицать или оставлять без внимания"[242].

Другими словами, в то время и по сей день конституционное правление остается ограниченным правлением в том смысле, в каком XVIII век говорил об "ограниченной монархии," именно монархии, ограниченной в своей власти посредством законов. Гражданские права, также как и частное благополучие, гарантировались ограниченным правлением вне зависимости от его конкретной формы. Только тирания, оцениваемая в политической теории как "неправильная" форма правления, ставила себя над конституцией в том смысле, что была основана на законе власти. Однако права, гарантируемые законами правового государства, всегда имеют отрицательный характер, и это касается также и права представительства с целью налогообложения, в конечном счете ставшего всеобщим избирательным правом. В действительности они представляют собой "не власти как таковые, но лишь гарантии от злоупотреблений властью"[243]; в них еще не содержится никаких притязаний на участие в делах государства, но только право на защиту от него. В данном отношении не столь важно, будем ли мы выводить идею подобного конституционного государства из Magna Charta[244]и тем самым из феодальных прав, привилегий и пактов, заключенных между королевской властью и сословиями королевства, или же, напротив, признаем, что "мы нигде не обнаружим современного конституционализма до момента возникновения эффективного центрального правительства"[245]. Если бы в повестке дня революций стоял лишь вопрос о такого рода конституционализме, то в таком случае дело обстояло бы так, словно революции остались верны своим первоначальным интенциям в то время, когда они могли быть восприняты как попытки реставрации "издревле гарантированных свобод"; истина, однако, в том, что дело обстояло как раз наоборот.

Существует и другая, возможно, более веская причина, почему нам так нелегко признать в конституционном акте подлинно революционный элемент. Если ориентироваться не на революции XVIII века, но на ту серию восстаний и переворотов, которая последовала за ними в XIX и XX столетиях, то мы как бы окажемся перед альтернативой между "перманентными" революциями, не приведшими к принятию какой-либо конституции, и теми, где в конце концов в результате революционных переворотов возникло некоторое новое "конституционное" правление, гарантирующее больший или меньший объем гражданских прав и максимум заслуживающее названия ограниченного правления независимо от того, приняло оно форму реставрированной монархии или республики. Революции в России и Китае, где власти предержащие не только признавали факт, но даже гордились тем, что им удается неопределенно долгое время поддерживать революционное правление, явно относятся к первому случаю; ко второму же принадлежат революции, происшедшие почти во всех европейских странах после Первой мировой войны, а также имевшие место во многих колониальных странах, добившихся независимости от европейских правительств после Второй мировой войны. В последних случаях конституции никоим образом не были результатом революции; напротив, они были навязаны после того, как революция потерпела поражение, и воспринимались населением данных стран как знак этого поражения. Обычно они являлись делом рук специалистов, однако не в том смысле, в каком Гладстон называл Американскую конституцию "самым удивительным произведением, когда-либо созданным ... мозгом и волей человека", но скорее в том, в каком Артур Янг еще в 1792 году отмечал, что французы заимствовали "новое слово", которое "они использовали так, как если бы конституция была пудингом, который следует делать по рецепту"[246]. Целью этих конституций было запрудить поток революции, и если они при этом также служили ограничению власти, то это касалось в первую очередь власти народа, проявление коей предшествовало их установлению[247], а уже во вторую - власти правительства.

Одна, хотя, возможно, и немаловажная, трудность, стоящая на пути обсуждения подобного рода вопросов, имеет чисто вербальный характер. Не составляет секрета, что слово "конституция" обладает двумя смыслами, означая как сам акт констатирования, так и Основной закон, или правила правления, которые "конституированы" этим актом, независимо от того, запечатлены они в писаных документах или, как в случае Британской конституции, воплощены в институтах, обычаях и прецедентах. Очевидна невозможность называть одним и тем же именем и ожидать одинаковых результатов от тех "конституций" , которые принимает нереволюционное правительство там, где народ и его революция оказались не в состоянии конституировать свое собственное правление, и другими "конституциями", которые либо, по выражению Гладстона, были "итогом прогрессивной истории нации", либо же явились результатом сознательной попытки всего народа основать новый политический организм. Склонность ставить знак равенства или, наоборот, видеть принципиальное различие между этими типами понимания особенно хорошо заметны в известном определении, данном слову "конституция" Томасом Пейном, в котором он суммировал и осмыслил то, чему его научил процесс написания и принятия американской конституции: "Конституция не есть акт правительства, но народа, конституирующего правительство"[248]. Отсюда во Франции и в Америке проистекает потребность в учредительных собраниях и специальных конвентах, единственной задачей которых является подготовить проект конституции; отсюда возникает необходимость вернуться с этим проектом домой, к народу, и обсудить Articles of Confederacy[249]