О революции — страница 47 из 64

[384] (и никто не посвятил этому занятию больше времени, чем Джон Адамс), по отношению к их основному занятию - конституции, совершенно нового, не связанного ни с чем ранее существовавшим политического организма, - эти архивы хранили молчание. Удивительно, но в римской концепции основания доминировало представление о том, что не только все решающие политические изменения в римской истории были реконституциями, конкретно - реформами старых институтов и восстановлением первоначального акта основания, но даже этот первоначальный акт основания считался переустановлением, восстановлением и реставрацией. На языке Вергилия, основание Рима было воссозданием Трои, Рим в действительности был второй Троей. Даже Макиавелли, отчасти потому, что он был итальянцем, частично оттого, что он был близок к римской истории, мог сохранять уверенность, что новое основание чисто секулярной сферы политики, вокруг которого вращалась его мыль, на деле было ни чем иным, как радикальной реформой "древних институтов"; и даже Мильтон многими годами позднее мог все еще мечтать не об основании нового Рима, но о строительстве "Рима заново".

Единственным мыслителем, постигшим идею основания во всей ее глубине, был Харрингтон, и лучшим доказательством тому служит факт, что он начинает оперировать совершенно отличными образами и метафорами, чуждыми римскому духу. Защищая "чрезвычайные меры", необходимые для кромвелевой commonwealth, он внезапно выходит за рамки римской традиции и употребляет образ из области, не имеющей никакого отношения к политике: "Как нет книги или здания, которые достигли бы совершенства, если у них не было одного-единственного автора или архитектора, так и республика (commonwealthтой же природы"[385]. Под "чрезвычайными мерами" он понимает средства насилия, являющиеся обычными и необходимыми для цели устроения именно потому, что в этом случае создается нечто. Создается, однако, не из ничего, но из имеющегося материала, который должен быть подвергнут насильственному воздействию в процессе устроения для того, чтобы из него возник объект, который мы строим. При этом нельзя сказать, что римский диктатор был устроителем и граждане, на которых распространялась его чрезвычайная власть, были чем-то большим, нежели человеческим материалом, из которого можно что-либо "построить". Безусловно, Харрингтон еще не мог знать о тех великих опасностях, которые сулило океаническое предприятие, как не мог он предвидеть, каким образом распорядится "чрезвычайными мерами" насилия Робеспьер, уверовавший в роль архитектора, возводящего из человеческого материала новую республику, как будто это архитектурное сооружение. Вышло так, что вместе с новым начинанием на сцену европейской политики вновь проникло первородное легендарное преступление человека Запада, как если бы братоубийству вновь довелось служить началом братства, а зверству - источником гуманности, с той разницей, что ныне, в разительном контрасте с извечными мечтаниями человека (как и с более поздними упованиями Маркса на насилие как повивальную бабку истории), насилие не дало жизни ничему новому и стабильному, но, напротив, утопило в "революционном потоке" как само начинание, так и его начинателей.

Возможно, именно по причине этой внутренней близости между произвольностью, присущей любому начинанию, и человеческой склонностью к преступлению римляне решили вести свое происхождение не от Ромула, убившего Рема, но от Энея[386] - Romanae stipris origo ("зачинателя племени римлян"), который Ilium in Italiam portans, "принес в Италию Илион и его сраженных пенатов"[387]. Несомненно, это предприятие также сопровождалось насилием - войной Энея с коренными обитателями Италии, однако эта война в глазах Вергилия была необходима для того, чтобы аннулировать результаты войны против Трои; поскольку возрождению Трои на земле Италии - illic fas regna resurgere Troiaeбыло назначено спасти тех, "что от греков спаслись и от ярости грозной Ахилла", и тем самым воскресить gens Hectorea, Гекторов род[388], исчезнувший, согласно Гомеру, с лица земли. Троянская война должна была быть повторена еще раз, что означало обращение порядка событий, как он изложен в поэмах Гомера. (Здесь критикуется не только Гомер, но и греки, которые не знали другого завершения войны, кроме победы для одних и смерти или позора рабства для других). Это обращение, переиначивание Гомера в великой поэме Вергилия можно считать намеренным и полным. Ахилл опять одержим неукротимым гневом; Турн начинает словами: "Расскажи сам ты Приаму о том, что и здесь нашли вы Ахилла"[389]; здесь также есть "для Трои воскресшей новый Парис и второй губительный свадебный факел"[390]. Сам Эней со всей очевидностью являет собой второго Гектора, и в центре этого всего опять находится женщина, Лавиния, - на месте Елены. И вот, собрав всех гомеровских действующих лиц, Вергилий еще раз проигрывает старую историю: на этот раз Турн-Ахилл бежит перед Энеем-Гектором, Лавиния - теперь невеста, а не неверная жена, и война завершается не победой и отплытием одной стороны и истреблением и рабством другой, но "неразрывным союзом двух равноправных народов, из которых никто не был побежден"[391], поселяющихся вместе, как и предвещал Эней еще до начала войны.

В данном случае нас интересует только то, что имеет отношение к революции, а потому мы опускаем демонстрацию Вергилием знаменитого римского милосердия, clementia, - parcere subiectis et debellare superbos[392] - с лежащим в его основе римским пониманием войны, согласно которому целью войны является не просто победа, но союз враждовавших сторон, которые отныне становятся партнерами, socii, или союзниками благодаря новому взаимоотношению, устанавливающемуся в самой борьбе, и подтвержденному посредством инструмента lex, то есть римским законом. Поскольку Рим был основан на этом законе-договоре между двумя этнически различными и враждующими племенами, призванием Рима в конечном счете могло стать totum sub leges mitterat orbem, "поставить весь мир под власть законов". Гений римской политики - и Вергилий лишь выразил то, что содержалось в самоосмыслении римлян, - заключался в легендарных сказаниях об основании города.

И тем не менее более важным представляется то, что в этом самоосмыслении, самооценке основание Рима не понималось как абсолютное, берущееся из ниоткуда новое начало. Рим был воскрешением Трои и переустановлением некоего ранее существовавшего города-государства, линия преемственности с которым никогда не прерывалась. И нам достаточно только вспомнить другую великую поэму Вергилия - "Буколики", ее четвертую эклогу, чтобы удостовериться в важности для этого самоосмысления представления конституции в терминах реставрации и переустановления. И если Вергилий говорит о правлении Августа, что в нем "вновь нарождается великий порядок веков" (как все стандартные переводы на современные языки не вполне правильно перелагают центральную строку поэмы: Magnus ab integro saeclorum nascitur ordo), то именно потому, что этот "порядок веков" не есть американский novus ordo saeclorит в смысле абсолютно нового начала[393] - речь здесь идет скорее о том, что в совершенно отличном контексте еще раз появляется в "Георгике", а именно о "недавно возникшего мира днях"[394]. Четвертая эклога примечательна своим возвращением к началу, новый приход которого она предвещает: "Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство", как гласит следующая строка. Из этого, без сомнения, следует, что ребенок, рождение которого предвещается в поэме, не есть θεοςσωτήρ, божественный спаситель, являющийся из некоего трансцендентного, запредельного мира. Совершенно недвусмысленно этот ребенок - человеческое дитя, рожденное в историческом времени; и этому мальчику предстоит узнать heroum laudes et facta parentis, "про доблесть героев и про деянья отца", чтобы стать способным делать то, к чему подготавливало его все римское воспитание - "миром владеть, успокоенным доблестью отчей". Вне сомнения, поэма эта - гимн рождению, похвальная песнь рождению ребенка и возвещение нового поколения - nova progenies; вовсе не будучи предсказанием пришествия божественного ребенка и спасителя, она в то же самое время представляет утверждение божественности рождения самого по себе, того, что потенциальное спасение мира заключается в факте обновления человеческим родом самого себя в новых поколениях.

Мы так подробно остановились на поэме Вергилия потому, что мне кажется, будто поэт I века до н. э. предвосхитил то, что самый римский из всех христианских мыслителей, Святой Августин, выразил на концептуальном и христианском языке в V веке н. э.: Initium ergo ut esset, creatus est homo ("Чтобы быть этому началу, был сотворен человек)[395] и чему в итоге вновь надлежало стать в повестку дня в ходе революций Нового времени. В данном случае нас интересует не столько глубоко римская идея о том, что все основания являются переустановлениями и реконституциями, сколько неким образом с ней связанное, но в то же время отличное представление, что человек экзистенциально подготовлен для парадоксальной, с точки зрения логики, задачи нового начинания в силу того, что он сам представляет собой новое начало и тем самым - нового начинателя, что сама способность к начинанию заключена в факте рождения чел