и при всем том обладали позитивным понятием свободы, превосходившем идею успешного освобождения от тиранов и от необходимости, они отождествляли ее с актом основания, созданием конституции. После того как из катастроф Французской революции, в которой насилие освобождения перечеркнуло все попытки основать надежное пространство для свободы, был извлечен урок, Джефферсон перешел от своего раннего отождествления действия с восстанием и сносом старого к отождествлению его с основанием и строительством нового. Так, он предложил обеспечить в самой Конституции возможность ее "ревизии в установленные сроки", которые примерно соответствовали периодам смены поколений. Его обоснование, согласно которому каждое новое поколение имеет "право избирать для себя форму правления, какую оно сочтет наиболее подходящей для своего собственного счастья", звучит слишком фантастически (особенно если проанализировать данные по смертности в то время, по которым выходило, что "новое большинство" случалось каждые девятнадцать лет), чтобы быть принятым всерьез; более того, весьма маловероятно, чтобы Джефферсон даровал будущим поколениям право устанавливать нереспубликанские формы правления. Главная идея его состояла не в реальном изменении форм правления и не в особом положении в Конституции, обеспечивающем ее возможностью "периодического пересмотра, от поколения к поколению, до скончания времени". То была несколько неуклюжая попытка закрепления за каждым поколением "права делегировать представителей в конвент" с целью нахождения путей и средств, чтобы мнения всего народа были "честно, полно и мирно выражены, обсуждены и по ним вынесены решения разумом общества"[436]. Другими словами, он хотел обеспечить возможность точного повторения всего процесса действия, сопровождавшего ход революции, и если в своих ранних работах он рассматривал это действие главным образом с точки зрения освобождения и в терминах насилия, которое предшествовало Декларации независимости и следовало за ней, позднее он гораздо больше внимания уделял конституционному творчеству и установлению нового правления. То есть тем родам деятельности, которые сами по себе составляют пространство свободы.
Несомненно, только очень серьезные мотивы могли пробудить Джефферсона, обладавшего, бесспорно, здравым смыслом и известного своим практическим складом ума, чтобы выдвинуть эти проекты периодически повторяющихся революций. Даже в их наименее радикальной форме, как лекарства против "бесконечного цикла угнетения, восстания, реформ", они бы либо периодически выводили из равновесия весь политический организм, либо, что более вероятно, низвели акт основания до чисто рутинного мероприятия, в случае чего даже память о том, что он более всего хотел сохранить - "до скончания времени, если что-либо человеческое способно просуществовать столь долго", - была бы утрачена. Однако причина, почему Джефферсон на протяжении всей своей долгой жизни был увлечен такими неосуществимыми проектами, заключалась в том, что он был единственным из американских революционеров, кто знал, возможно, смутно, что, хотя революция и дала народу свободу, ей не удалось обеспечить пространство, где бы эта свобода могла реально существовать. Не сам народ, но только его выборные представители имели возможность заниматься "выражением, обсуждением и принятием решений", то есть имели возможность деятельности, которая и есть собственно свобода в позитивном смысле этого слова. И так как федеральное правительство и правительства штатов, считавшиеся важнейшими завоеваниями революции, взяв на себя все сколько-нибудь существенные политические дела, обязаны были по своей политической значимости намного превосходить town-hall meetings, городские собрания, которые еще Эмерсон рассматривал как "ядро республики" и политическую "школу народа", и в конце концов способствовать их упадку[437], можно прийти к выводу, что в республике Соединенных Штатов было меньше возможности для осуществления публичной свободы и наслаждения всеобщим счастьем, чем в колониях Британской Америки. Льюис Мамфорд не так давно показал, что политическое значение townships, городских и сельских общин, никогда не сознавалось основателями и что неудача в инкорпорировании их как в федеральную конституцию, так и в конституции штатов была "одним из трагических просчетов послереволюционного политического развития". Из всех основателей один только Джефферсон ясно предчувствовал эту трагедию, ибо главнейшее из его опасений состояло в том, как бы "абстрактная политическая система демократии не была лишена конкретных органов"[438].
Эта неудача основателей в инкорпорировании в Конституцию городских общин и собраний, или скорее их неудача в изыскании путей и способов придать им новую форму при радикально изменившихся обстоятельствах, вполне объяснима. Основное их внимание было поглощено самой трудной из всех неотложных проблем, стоявших перед ними - проблемой представительства, - причем до такой степени, что представительное правление было для них основным признаком, отличающим республику от демократии. Конечно, прямая демократия, непосредственное участие народа в делах управления, была невозможна хотя бы потому, что "ни одно помещение не может вместить всех" (как Джон Селден более чем за сотню лет до этого объяснил основную причину создания парламента). Именно в таком ключе велась полемика о принципах представительства в Филадельфии; представительство понималось как простой заменитель прямого политического действия самого народа. Этим подразумевалось, что депутаты действуют в соответствии с инструкциями, полученными ими от своих избирателей, а не поступают в соответствии с собственными мнениями[439]. Однако основатели, не в пример избранным представителям в колониальные времена, должны были первыми понять, насколько их теории далеки от реальности. Так, Джеймсу Уилсону в период конвента "представлялось весьма непростым делом с достоверностью выяснить, в чем состоят настроения народа"; Мэдисону также было хорошо известно, что "ни один из членов конвента не может сказать, каковы мнения его избирателей в данный момент; еще менее он может сказать о том, что бы они смогли подумать, если бы располагали той информацией и сведениями, которыми располагают депутаты"[440]. В результате они с одобрением, хотя, возможно, не без опасений, могли бы воспринять новую и опасную доктрину, предложенную Бенджамином Рашем, согласно которой хотя "вся власть и принадлежит народу, он обладает ею только в дни выборов. После этого она становится собственностью его правителей"[441].
Этих нескольких цитат вполне достаточно, чтобы в двух словах показать, что вопрос о представительстве (один из кардинальных и самых сложных вопросов современной политики со времени революций) на деле подразумевает ни больше ни меньше чем решение о достоинстве политики как таковой. Традиционная альтернатива между представительством как простым заменителем прямого участия народа и представительством как контролируемой народом властью народных представителей над народом являет одну из тех дилемм, которые не имеют решения. Если избранные представители настолько связаны инструкциями, что собираются вместе лишь для того, чтобы донести волю своих избирателей, то они могут рассматривать себя - на выбор - либо чем-то вроде мальчиков на побегушках, либо же наемными экспертами, которые подобно адвокатам являются специалистами в представлении интересов своих клиентов. Однако в обоих случаях лежащая в основе предпосылка, несомненно, одна и та же: роль избирателей более необходима и важна, нежели та, что отведена им; они лишь платные агенты народа, который по тем или иным причинам или не желает, или не может посвящать себя публичным делам. Если же, напротив, понимать представителей как тех, кто на ограниченное время стал назначенным управителем тех, кто его избрал - а без сменяемости не может быть, строго говоря, представительного правления, - представительство означает, что избиратели уступают власть, пусть добровольно, и что старое изречение "Вся власть принадлежит народу" верно, как то сформулировал Бенджамин Раш, только в день выборов. В первом случае правительство деградирует до уровня простой бюрократической администрации, в которой собственно публичная сфера сходит на нет; нет пространства ни для того, чтобы видеть или быть видимыми в действии, spectemur agendo Джона Адамса, ни для дискуссий и принятия решений, гордости быть "участником в управлении" Джефферсона. К политическим вопросам относятся здесь такие, какие по необходимости должны решаться экспертами, а не те, что открыты для мнений и подлинного выбора; тем самым нет никакой нужды в "медиуме избранного органа граждан" Мэдисона, через который проходят и очищаются частные мнения, прежде чем стать публичными взглядами. Во втором случае, несколько ближе подходящему к реальному положению вещей, вековое различие между управляющими и управляемыми, которое намеревалась устранить революция путем установления республики, заявляет о себе в новой форме; народ опять не имеет доступа к публичной сфере, опять дело государственного управления становится привилегией немногих, кто единственно получает возможность exercise [their] virtuous dispositions, "упражняться в добродетели", в чем, согласно Джефферсону, и заключается политический талант человека. Результатом этой неразрешимой дилеммы является то, что народ либо впадает в "летаргию, эту предвестницу смерти публичной свободы", либо "накопляет дух сопротивления" любому избранному правительству, поскольку единственная сила, остающаяся за ним - это "резервная сила революции"[442].
От этих зол нет лекарства, ибо сменяемость и ротация, на которую основатели возлагали все свои надежды, вряд ли способна на большее, чем предотвратить замыкание правящей олигархии в обособленную группу со своими особыми интересами. Сменяемость никогда не сможет дать каждому или сколько-нибудь значительной части населения шанс временно стать "участником в управлении". Никакое расширение избирательного права не может полностью предохранить от этого зла, ибо принципиальное отличие республиканского правления от монархии или аристократии состоит в прав