О революции — страница 54 из 64

е равного доступа к публичным, политическим делам; при этом закрадывается подозрение, что основатели сравнительно легко утешили себя мыслью, что революция открыла политическое пространство по крайней мере для тех людей, чья склонность к "упражнению в добродетели" была достаточно сильной, чтобы избрать для себя политическую стезю, сопряженную с немалым риском. Джефферсона, однако, это не могло утешить. Он опасался "деспотизма, основанного на выборах", который был столь же плох, как тирания (если не хуже), против которой они восстали: "Если однажды наш народ потеряет интерес к публичным делам, вы и я, и конгресс, и ассамблеи, судьи и губернаторы, все мы обратимся в волков"[443]. И если исторические события в Соединенных Штатах до настоящего момента едва ли подтвердили эти опасения, произошло это почти исключительно благодаря "политической науке" основателей в установлении системы правления, в которой разделение властей устанавливало посредством "сдержек и противовесов" контроль друг над другом. От опасностей, предвиденных Джефферсоном, в конечном счете Америку спас отлаженный государственный механизм; однако этот механизм не мог спасти народ от летаргии и отсутствия интереса к публичным делам, поскольку Конституция обеспечивала публичное пространство только для представителей народа, но не для него самого.

Может показаться странным, что из американских основателей только Джефферсон задавался тем очевидным вопросом, как сохранить революционный дух после того, как революция удачно завершилась, однако причина отсутствия интереса к нему у остальных заключалась вовсе не в том, что они не были революционерами. Напротив, им мешало то, что они понимали этот дух как нечто само собой разумеющееся, ибо этот дух сформировался и окреп в колониальный период. К тому же, поскольку никто и не думал отнимать у народа институты, служившие колыбелью революции, он едва ли догадывался о фатальной неспособности Конституции инкорпорировать и должным образом конституировать, основать заново, исконные источники его власти и всеобщего счастья. Именно по причине чрезмерной роли Конституции и опытов по основанию государства эта неудача в инкорпорировании townships, городских и сельских общин с их town-hall meetings, исконных истоков всей политической деятльности в стране, равнялась для них смертному приговору. Как бы парадоксально это ни звучало, именно под воздействием революции революционный дух в Америке начал отмирать, и не что иное, как сама Конституция, это величайшее достижение американского народа, в конечном счете обмануло его в самых благородных начинаниях.

Чтобы лучше понять суть вопроса, а заодно воздать должное необыкновенной проницательности забытых предложений Джефферсона, нам следовало бы вновь переключить свое внимание на ход Французской революции, где дело обстояло совершенно противоположным образом. То, что для американского народа было предреволюционным опытом и тем самым не нуждалось в формальном признании и институционализации, во Франции явилось неожиданным и в значительной мере спонтанным последствием самой революции. Компетенция знаменитых сорока восьми секций Парижской коммуны первоначально ограничивалась исключительно выборами представителей и посылкой делегатов в Национальное собрание. Эти секции, тем не менее, не удовлетворились отведенной им ролью и тут же конституировали себя в качестве органов с собственным самоуправлением и уже не избирали из своего числа делегатов в Национальное собрание, но формировали революционный муниципальный совет, Парижскую коммуну, которой было суждено сыграть решающую роль в процессе революции. Более того, бок о бок с этими муниципальными органами и безо всякого влияния с их стороны возникло большое число спонтанно образовавшихся клубов и обществ - societes populaires[444], - происхождение которых вообще никак не связано с задачей представительства и посылкой уполномоченных делегатов в Национальное собрание. Их единственная цель, по словам Робеспьера, состояла в том, чтобы "осведомлять, просвещать своих сограждан относительно истинных принципов конституции, распространять свет, без которого конституция не была бы способна выжить". Ибо выживание конституции зависело от "духа публичности", который в свою очередь существовал только в "собраниях, где граждане могли бы заниматься совместно делами, представляющими общественый интерес, и в то же время насущнейшими интересами своего отечества".

Робеспьер, державший речь в сентябре 1791 года перед Национальным собранием с целью предостеречь делегатов от урезания политической власти клубов и обществ, отождествлял дух публичности с духом революции. Мнение же собрания в ту пору было таково, что революция окончена, и что общества, рожденные ею, более не нужны, и что "настало время сломать инструмент, столь хорошо служивший". Робеспьер не отрицал, что революция завершилась, однако прибавлял, что ему не вполне понятно, почему вопрос оказался в повестке дня: ибо раз уж они, как и он сам, признали, что целью революции является "завоевание и сохранение свободы", то в таком случае клубы и народные общества - это единственное место в стране, где свобода могла реально существовать и быть доступной для граждан. Тем самым они являлись подлинными "опорами конституции" - не только потому, что из них вышло "большое число людей, которые однажды заменят нас", но также потому, что они сами составляли "основания свободы"; препятствующие их деятельности были виновны в "попрании свободы", и в числе преступлений против революции величайшим "было преследование обществ"[445]. Однако как только Робеспьер пришел к власти и сделался политическим главой нового революционного правительства - это произошло летом 1793 года, через несколько недель, даже не месяцев, после того как были произнесены некоторые из приведенных здесь высказываний, - он полностью пересмотрел свою позицию. Он безотлагательно повел войну против того, что отныне именовал "так называемыми народными обществами", насылая на них "великое народное общество всего французского народа", единое и неделимое. Последнее, увы, в отличие от небольших народных обществ ремесленников и соседей, никогда не могло быть собрано в каком-либо одном месте, ибо не было "помещения", способного "вместить всех"; оно могло существовать только в форме представительства в палате депутатов, в руках которой, предположительно, сосредоточивалась централизованная неделимая власть французской нации[446]. Робеспьер был готов сделать единственное исключение для якобинцев, причем не только потому, что их клуб принадлежал к его собственной партии, но, что более важно, потому, что он никогда не был "народным" клубом или обществом; он возник в 1789 году из собрания Генеральных штатов и с тех пор являл собой типичный клуб для депутатов.

Тот факт, что конфликт между правительством и народом, то есть между теми, кто стоял у власти, и теми, кто помогал им ее достичь, между представителями и представляемыми, обратился в старый конфликт между управляющими и управляемыми и был по своей сути борьбой за власть, достаточно ясен и очевиден, чтобы нуждаться в дальнейших доказательствах. Сам Робеспьер (до того как он стал главой правительства) частенько осуждал "заговор депутатов народа против народа" и "независимость представителей" от тех, кого они представляли, которые он приравнивал к угнетению[447]. Спору нет, эти слова вполне естественны в устах ученика Руссо, не верившего в законность системы представительства - "народ, который представлен, не свободен, ибо воля не может быть представлена"[448]; однако поскольку учение Руссо требовало union sacree[449], устранения всех различий и особенностей, включая различия между народом и правительством, этот аргумент можно теоретически употребить и в противоположном смысле. Когда Робеспьер переменил свою позицию и обратился против обществ, он также мог сослаться на Руссо и мог вместе с Катоном сказать, что до тех пор, пока существуют эти общества, "не может быть единого мнения"[450]. На деле же Робеспьер нуждался не в великих теориях, а всего лишь в реалистической оценке хода революции, чтобы прийти к выводу, что собрание едва ли оказывает какое-либо влияние на наиболее значительные события и дела и что революционное правительство находится под таким давлением парижских секций и народных обществ, перед каким не смогли бы устоять никакое правительство и никакая форма правления. Одного взгляда на многочисленные петиции и обращения этих лет (которые были опубликованы лишь недавно)[451] вполне достаточно, чтобы ощутить всю сложность положения людей в революционном правительстве. К ним обращались, дабы напомнить, что "только бедные помогали им" и что теперь бедные желают "начать пожинать плоды" своих трудов; что "всегда вина законодателя", если лицо бедного человека "выдает его нужду и нищету", а его душа "скитается без сил и без добродетели"; что настало время продемонстрировать народу, как конституция "может сделать их действительно счастливыми, ибо недостаточно повторять, что их счастье не за горами". Короче, народ, организованный вне Национального собрания в свои собственные общества, информировал своих представителей о том, что "республика должна гарантировать каждому человеку средства к существованию", что первейшая задача законодателей - объявить нищету вне закона.

Существует, тем не менее, и другая сторона этого вопроса, и Робеспьер не был так уж неправ, когда приветствовал первые ростки свободы и духа публичности, зарождавшиеся в народных обществах. Бок о бок с истошными требованиями "счастья" , на самом деле выступающего предварительным условием свободы, которое, увы, не способны выполнить ни один законодатель и ни одна конституция, соседствуют иной дух и совершенно иное понимание задач общества. Из регламента одной из парижских секций мы можем узнать, например, как люди организовывались в такое "народное общест