hommes de lettres XVII и XVIII столетий. Художники и писатели присоединялись к революционерам потому, что "само слово “буржуа” было ненавистно, с эстетической точки зрения не менее, чем с политической"[480]. Вместе они составили "богему", этот островок блаженного ничегонеделания в океане делового и поглощенного своими проблемами века индустриальной революции. Даже среди членов этого нового праздного класса профессиональные революционеры пользовались особым почетом, поскольку их образ жизни вообще не требовал какого-то определенного рода занятий. Если и было что-либо, о чем стоило жалеть, то уж никак не о недостатке времени думать, в силу чего было не так важно, осуществлялся этот мыслительный процесс во всемирно известных библиотеках Лондона и Парижа, или в венских и цюрихских кафе, или же в относительно комфортабельных тюрьмах различных anciens regimes.
Роль, которую профессиональные революционеры играли во всех современных революциях, достаточно велика и значительна, однако она не заключается в подготовке революций. Профессиональные революционеры наблюдали и анализировали прогрессирующую дезинтеграцию государства и общества; вместе с тем они едва ли много сделали или даже были в состоянии сделать, чтобы приблизить или направить этот процесс. Даже волна стачек, распространившаяся по всей России и приведшая к первой революции, была совершенно спонтанной и возникла безо всякого содействия со стороны какой-либо политической или профсоюзной организации, которые, напротив, сами появились только в ходе революции[481]. Начало революций заставало врасплох революционные группы и партии так же, как и всех остальных. И едва ли найдется хотя бы одна революция, которую можно было бы отнести на их счет. Обычно все складывалось противоположным образом: разражалась революция и освобождала профессиональных революционеров от тех местонахождений, где им случилось в тот момент быть - тюрем, кафе или библиотек. Даже ленинская партия профессиональных революционеров не была в состоянии "совершить" революцию; максимум, на что они оказались способны, это находиться поблизости или, улучив момент, поспешить домой. Наблюдение Токвиля, сделанное им в 1848 году о том, что июльская монархия во Франции "пала без борьбы не под ударами своих врагов, а только при виде врагов, столь же удивленных своей победой, сколь побежденные были удивлены своим поражением", снова и снова получало свое подтверждение.
Роль профессиональных революционеров состояла не в совершении революции, но в приходе к власти после того, как революция произошла. Их огромное преимущество в этой борьбе за валявшуюся на улице власть состояло не столько в идеологии и теориях, не в тактической или организационной подготовке, сколько в том простом факте, что их имена оказались единственно известными публично[482]. Определенно не заговор являлся причиной революции и не тайные общества (хотя они и могут иметь успех в проведении нескольких эффектных террористических актов, организованных как правило при содействии тайной полиции[483]) - обычно слишком тайные для того, чтобы их голоса были у всех на слуху. Утрата авторитета власть имущими, которая предшествует всякой революции, на деле ни для кого не представляет секрета, поскольку ее симптомы лежат на поверхности, хотя не обязательно бросаются в глаза; однако ее симптомы - общая неудовлетворенность, презрение к властям предержащим и тому подобное - не бывают однозначными, поэтому их невозможно выявить с помощью опросов общественного мнения[484]. Однако презрение к власти, которое едва ли занимает существенное место среди мотивов классических профессиональных революционеров, определенно представляет один из наиболее мощных стимулов революции; едва ли можно вспомнить революцию, к которой так или иначе не были бы применимы слова Ламантина, назвавшего революцию 1848 года "революцией презрения".
Насколько несущественным было значение профессиональных революционеров для того, чтобы революция началась, настолько было велико их влияние на ее ход. И поскольку годы своего ученичества они провели в школе революций прошлого, это свое влияние они неизбежно употребляли не в пользу нового и неожиданного, но на благо действия, остающегося в согласии с прошлым. В той мере, в какой новое противоречит всему усвоенному ими и тому, что по их мнению способствует сохранению непрерывности революционной традиции, они старались прибегать к языку исторических прецедентов; и эта ранее упомянутая сознательная и пагубная имитация прошлых событий подразумевалась, хотя бы отчасти, самой природой их профессии. Задолго до того как профессиональные революционеры нашли в марксизме официальное непогрешимое руководство по интерпретации и комментированию истории, прошлой, настоящей и будущей, Токвиль в 1848 году уже отмечал: "Имитация революционным собранием так называемого 1789 года была столь явной, что она скрыла страшную оригинальность совершающегося; меня ни на минуту не оставляло впечатление, что они скорее воспроизводили ход Французской революции, нежели продолжали ее"[485]. Так и в период Парижской коммуны 1871 года, на которую ни Маркс, ни марксисты не имели ни малейшего влияния, по меньшей мере один из новых журналов Le Pere Duchene вновь вернулся к старому революционному календарю. Действительно, странно, что в той атмосфере, где каждый эпизод прошлых революций был многократно обмусолен, как будто это была часть священной истории, единственный совершенно новый и спонтанно возникший институт революционной истории должен был остаться абсолютно незамеченным.
Пользуясь преимуществами пророка, "предсказывающего назад", трудно преодолеть искушение развить это утверждение. В писаниях утопических социалистов, особенно Прудона и Бакунина, можно встретить пассажи, которые сравнительно легко принять за описание системы советов. Истина, однако, в том, что эти по сути политические мыслители анархистского толка оказались на редкость не подготовленными к восприятию феномена, столь явно демонстрирующего, что революция не враждебна государству, правительству и порядку, но, напротив, преследует цель основания нового государства и установления нового порядка. В сравнительно недавнее время историки указали на достаточно очевидные параллели между советами и средневековыми городскими коммунами, швейцарскими кантонами, "агитаторами" (или скорее adjustators, как они первоначально назывались) времен Английской революции и Генеральным советом армии Кромвеля, однако все дело в том, что ни одно из этих сообществ, за возможным исключением средневековых коммун[486], не имело ни малейшего влияния на умы народа, который в ходе революции по собственному почину организовался в советы.
Таким образом, никакой традицией, революционной или предреволюционной, невозможно объяснить регулярное появление системы советов после Французской революции. Если оставить в стороне Февральскую революцию 1848 года в Париже, где commission pour les travailleurs, комиссия по делам рабочих, учрежденная самим правительством, занималась почти исключительно вопросами социального законодательства, можно назвать следующие основные даты появления этих органов действия и ростков нового государства: год 1870-й, когда столица Франции, осажденная прусской армией, "спонтанно реорганизовалась в миниатюрную федеративную республику", составившую впоследствии ядро правительства Парижской коммуны весной 1871 года[487]; год 1905-й, когда волна спонтанных стачек в России в один день привела к возникновению своего собственного политического руководства, независимо от революционных партий и групп, и рабочие на фабриках организовывались в советы с целью представительного самоуправления; Февральская революция 1917 года в России, когда при всем различии политических ориентаций русских рабочих самая форма организации, советы, "стояла как бы вне споров"[488]; 1918 и 1919 годы в Германии, когда после поражения армии в войне солдаты и рабочие в результате открытого восстания организовались в Arbeiter und Soldatenrate[489], выдвинув требование, чтобы эта Ratasystem[490]была положена в основу германской конституции, и совместно с богемой из мюнхенских кафе установили весной 1919 года недолго просуществовавшую Баварскую Raterepublik[491][492]; наконец, последняя дата - осень 1956 года, когда Венгерская революция с самых первых своих дней заново спонтанно воспроизвела систему советов в Будапеште, откуда та распространилась по всей стране с "невероятной быстротой"[493].
Простое перечисление этих дат предполагает непрерывность, какой на самом деле никогда не было. Именно отсутствие непрерывности, традиции, целенаправленного влияния делает закономерность появления этого феномена столь поразительной. Среди общих характеристик советов наипервейшее место принадлежит, без сомнения, спонтанности их возникновения, которая явным образом противоречит теоретической "модели революции XX века - планируемой, приготовляемой и осуществляемой с почти бесстрастной научной точностью профессиональными революционерами"[494]. Там, где революция не завершалась поражением и не была сменена той или иной разновидностью реставрации, в конечном счете одерживала верх однопартийная диктатура, однако она устанавливалась только после борьбы (более кровавой, чем против "контрреволюции") с органами и институтами самой революции. К тому же советы всегда были органами порядка в той же мере, в которой были и органами действия, и именно стремление установить новый порядок привело их к конфликту с группами профессиональных революционеров, стремившихся низвести их до уровня простых исполн