Мне разрешили присутствовать на репетиции. Некоторые замечания удалось записать:
С.Т.: Я прошу сегодня взять бразды правления Наташу.
Н.Г.: Я же не готовилась к этой роли… Тогда я думала, начать с первой части.
С.Т.: Идут споры о теме: неизвестно, где она сильнее, где слабее, а по-моему, все четыре ноты должны быть одинаковы. Начнем moderato или медленнее.
Н.Г.: Moderato. Медленнее мы не сможем. Мастерства не хватит.
С.Т. (Наташе): А, вот видите… Вы делаете первую ноту тише, а надо одним мазком. Чтобы зыбь пошла, как по озеру.
Мне сейчас понравилось… Олег! Вы должны уходить на этом «ля» (точно показывает на рояле инструментальные штрихи)… Все-таки мне это громко. Играйте pp. Вот! Теперь хорошо. Pizzicato! Больше! Неожиданнее! Не в ритме, а как-то вдруг! Вот! Прекрасно!
Темп спокойнее, а выражения больше. Первая ауфтактовая нота – безразличная, нужно выразительнее. Она не должна быть равнодушной. Приступ оптимизма, хотя для него мало шансов. Вы знаете, получается все-таки ritardando.
Н.Г.: Вы меня начинаете ждать. Не ждите.
СТ.: А если вы опоздаете?
Н.Г.: (шутит) Тогда ждите.
С.Т.: Но какой композитор! О Боже!
Олег! Dolce! Но не слишком сентиментально, не так открыто. Espressivo, но dolce. He надо слишком… Из-за этого Чайковского иногда считают сентиментальным…
Я плаваю.
Н.Г.: Это из-за нас.
С.Т.: Нет, это я… Олег! Вы стали играть слишком откровенно. Вы думаете о скрипке и о звуке. Стало слишком уверенно. Вы, наверное, учили. Уверенность убила искренность. Стало очень красиво. Но надо, как будто вдохновение на вас нашло.
Тема теперь должна быть медленнее, потому что стала какой-то больной.
Мы чудно сыграли сейчас в совсем медленном темпе.
Я вспомнила похожие замечания, которые С.Т. делал ученице Н.Л., репетируя с ней вокальный цикл Шимановского:
– Вы уже поете. Не надо. Более с фантазией. Более гибко. Все очень точно, но как будто только что пришло вам в голову.
Мысль «нельзя готовиться заранее, потому что этим снимается неожиданность» относится и к литературе, и к музыке, и часто звучит как критика. «Они же готовятся заранее…».
– «Зойкина квартира» – блестящая пьеса. Я смотрел ее в Саратове в 1986 году. Искажение и гиперболизация, все время все делается заранее, как всегда, а пьеса – блестящая.
В мае 1987 года мы занимались моей рукописью о путешествии, – журнал «Советская музыка» исхитрился изъять ее для Маэстро из типографии, где она вот-вот должна была быть напечатана.
В течение трех часов работали над третьей частью. Поправок оказалось мало, но С.Т. читал вслух, а так как в каждой части было около сорока страниц машинописного текста, то времени ушло много. Были и курьезные случаи. С.Т. поправляет какое-то место. Мне не нравится. Я говорю: «Вы бы никогда так не сказали!» Он спрашивает: «А как бы я сказал?» «Так-то», – отвечаю.
Самое сильное впечатление, оставшееся у меня от работы с Рихтером, – это тщательность. Зашла речь об Ире Наумовой – «Магрите», – он тут же нашел ее пожелтевшие от времени фотографии: вот что значит порядок! Пошел в соседнюю комнату и вернулся с ними.
Потом С. Т. принес Grossbuch, в котором со всей возможной доскональностью были записаны все программы всех 150 концертов 1986 года, с указанием даты, места, произведений и каждой их части.
Помню, как Юрий Башмет, увидев однажды эту тетрадь, не мог оторваться от нее, изучал, восхищаясь мастерством и вкусом, которые проявил С.Т. при составлении программ концертов.
Обсуждались в этот день Музиль, Энгр, Шимановский, Розеггер, произошел спор с Ниной Львовной по поводу нынешней формы луны, говорили об Артуре Рубинштейне, Листе, вспомнили одно из моих первых посещений, – мы были приглашены на Большую Бронную на концерт Элисо Вирсаладзе и С.Т. очень хвалил ее исполнение Сонаты Шумана: «Она – настоящая исполнительница Шумана. Естественная мужественность, не специальная…» – и, наконец: «давайте теперь послушаем «Море» Дебюсси. Это ведь лучшее, что только есть на свете».
Во второй половине мая 1987 года, как не раз бывало в его жизни, глубокая тоска овладела С.Т.
Депрессию вызывали иногда конкретные причины, болезнь или неприятие дорогих С.Т. идей, противодействие в их осуществлении. Он переставал спать, заниматься, читать и даже общаться с близкими людьми. Самым тяжелым проявлением этого состояния становился полный душевный упадок.
– Я ничего не хочу, мне все неинтересно. Музыка мне надоела. Все надоело. Послушайте, какой мне приснился сон. Я играл что-то с Кондрашиным, и в конце мы разошлись, и кончилось все как-то ужасно неприятно. Все как-то рассосалось. Ни одного хлопка. Все постепенно ушли. Ну ничего, «это ведь аргентинский концерт», – так было во сне. И Анна Ивановна Трояновская там была. Так кажется ничего особенного, а во сне было очень страшно.
На этот раз жить мешала болезнь.
С.Т. очень похудел, снова и снова жаловался, что ему ничего не хочется. Он начал было заниматься, но пришлось прекратить.
– Вы думаете, болезнь мне помешала? Нет! У меня пропала координация «голова – руки». Этюды Шопена я же играл? А теперь не выходит.
– Как же после трех с половиной месяцев перерыва они могут получаться? В первый день – хорошо, во второй – хуже, а на третий день вообще ничего не получится.
– А вы откуда знаете? – засмеялся С.Т.
– Знаю.
– Ну тогда пойдемте немного поработаем.
– С удовольствием.
Подошел к столу, на котором лежит куча корреспонденции. Уныние. Как много всего.
– Вы знаете, что я понял? Моя жизнь – это отражение полного беспорядка, который сейчас царит в мире. Ну совершенно одно и то же. Все эти сотни писем, фото, – ну что с ними делать?
Достал свою тетрадь, в которой расписано, что и где лежит. Не как-нибудь, а с планами – план бюро с содержимым каждого ящика, план антресолей и т. д. Решили немного посмотреть, что в бюро. Раскрыли тетрадь.
– Что тут первое написано?
– Письма в шкафу с пластинками на левой нижней полке.
– Ну и прекрасно. Давайте достанем их и начнем делать неизвестно что.
– Почему неизвестно?
– Потому что все уже сделано, и разобрано, и приведено в такой порядок, что даже жалко трогать. На каждой папке подробно написано, что в ней лежит. Что же вам хочется?
– Надо проверить.
– (Как в омут.) Давайте проверим.
Беру первую попавшуюся толстенную пачку телеграмм, и мы начинаем их читать. Телеграммам немало лет, они со всех концов света. По случаю пятидесятилетия. Некоторые не подписаны. Мне приходит в голову, чтобы С.Т. пояснил «для них» (его выражение), кто их написал, да и в подписанных не все будет «для них» ясно. С.Т. рассказывает, уходит в воспоминания. Я страшно огорчаюсь, что пришла без магнитофона. Переживаю молча. Стараюсь запомнить самое интересное. В бешеном темпе мы разбираем три толстенные пачки. От Фишера-Дискау, Орманди, Мравинского, тети Мэри, – сотни. Все вместе. Есть от очень высоких лиц. К ним С.Т. совершенно равнодушен. Очень радуется телеграммам от друзей. Говорит о них с большой теплотой. Постепенно приходит в восторг, переполненный мечтами о том, как мы все разберем.
Во время гастролей в Киеве увидели девочку лет десяти, бедно одетую, с голыми коленками, которая стояла у дверей зала и не могла попасть на концерт. Это заметили, и на следующие концерты ее проводили обязательно.
Много лет спустя я приехал в Петрозаводск, где меня встретила музыковед Юлия Красовская, она представилась, – все было очень приятно. После концерта она говорит:
– Почему вы все-таки так громыхаете в Шопене? Ведь это совершенно не такой композитор!
– А кто вам нравится из исполнителей Шопена?
– Артур Рубинштейн.
– А что именно?
– Я не знаю, я не слышала.
– ?
– Ну еще мне нравится, как я играю Шопена.
Шостакович пригласил меня сыграть с ним в четыре руки Девятую симфонию. Я пришел. У него были Нечаев[53] и Атовмян[54]. Мы сыграли с ним симфонию. Потом я играл с ним неоднократно и в Доме композиторов, и на радио.
Но он все время подливал мне коньяк. Я и сейчас терпеть не могу коньяк, а тогда вообще не переносил. И совершенно опьянел. Поздно вечером вышел от него и пошел по улице. У меня было прекрасное настроение, я хохотал, и люди шарахались от меня в разные стороны, потому что я, по-видимому, очень сильно выпил. Так я дошел до железнодорожных путей (между Каланчевской и Покровкой), там упал и проспал четыре часа. После чего совершенно грязный дошел до Нейгауза и ввалился к нему в пять часов утра. Милица, конечно, не спала, а совершенно безмятежно пила с Верочкой Прохоровой[55] чай. Я швырнул в Верочку башмаком, упал и заснул.
Чудо с Трио Шостаковича. Цыганов[56], Ширинский[57] и Шостакович исполняли его впервые в 1944 году. Мы пошли вместе с Милицей Нейгауз. Я слушал – мне очень нравилось – жутко, страшно – в финале очень быстрые пассажи. В этот момент я совершенно ясно вспоминаю, что в предыдущую ночь мне снилось, будто я у Нейгаузов, рядом Ведерников, и я играю это место, именно в конце третьей части. Это и есть самое особенное. И мы с Нейгаузом и Ведерниковым говорим: «Это самое особенное». Я бы никогда не вспомнил сон, если бы не услышал Трио.
Второго июня взяла одну розу и пошла «разряжать» обстановку. Накануне посмотрела «Волшебного стрелка» в исполнении приехавшего из ФРГ оперного театра Дюссельдорфа и сказала об этом С. Т. Он страшно заинтересовался, расспрашивал в подробностях, как играл оркестр, как пел хор; потом спросил: