О Рихтере его словами — страница 42 из 53

Я сидел с утра до вечера в оазисе на окне – меня всегда принимали за девочку. Зимой одна дама остановила маму и стала страшно выговаривать ей за мои голые коленки (девочка!)

Папа был очень сдержанный, и когда я в первый раз его увидел, то сразу (хотя и маленький) почувствовал: европеец. Был очень скромный. В консерватории его не любили: во-первых, он играл, и играл хорошо, а во-вторых, обращал внимание на фальшивые ноты, которых не замечали другие профессора.

Была там учительница – Старкова. Кстати, она учила Зака. Зак – худенький, красивый, немного слишком вежливый, – некоторая искусственность. Начитанный. В противовес Гилельсу, который выглядел диковато. Я с Гилельсом очень дружил до истории с Нейгаузом.

И Старкова и все остальные потом настроились против папы: европеец, очень хороший пианист. Черная зависть.

Папа ужасно боялся сцены, потому что редко (в отличие от Вены) выступал.

Поэтому мама велела мне играть при гостях обязательно все, что я мог и хотел. Папа не хотел слушать, но мама настаивала на своем: пусть играет все, что ему заблагорассудится. Так я и стал сочинять. Мама была очень умно хитрая.

Я жил, как в золотой клетке, но не в клетке, а в чем-то обособленно отдельном.

Дома (1987 г.)

Перед игрой Нине Львовне новой листовской программы.

Очень боялся играть. Пригласить Нину Львовну поручил мне. Стоял у меня за спиной, волновался, как мальчик.

С.Т.: Только вы попросите Нину Львовну. Боюсь, что ей это совершенно неинтересно.

Я: Нина Львовна! Пойдемте слушать произведения Листа в исполнении Святослава Рихтера.

Разговор происходит в дверях кухни, где Нина Львовна ставит на плиту чайник.

Н.Л.: О! С удовольствием. Но можно сначала выпить чаю?

С.Т. (шепотом): Вот видите, она не хочет.

Я: Она же нездорова (Н.Л. была простужена, но, как всегда, без жалоб переносила свои недуги, нарядная, в туфельках на каблуках) и хочет сначала выпить чай.

Н.Л. налила нам по чашке чая. Мы посидели немного за столом. С.Т. очень нервничал. Пошли в зал.

– А вдруг я оскандалюсь? – спросил он.

– Ну, Слава… Вы же король, – сказала Нина Львовна. Он вышел, как выходит на сцены залов мира, гибкой стремительной походкой, подошел к роялю и сыграл свою листовскую программу.

Глаза у Нины Львовны просто горели. Она помолодела на двадцать лет.

– Неужели вы все это будете играть в одном отделении? – спросила я.

– Ну а что же? Я всегда так играл.

Это первое исполнение всего лишь для двух человек врезалось в память волнением Маэстро, нитроглицерином, игрой поразительной, но, как выяснилось в дальнейшем, еще не той.

* * *

Папины ученицы.

Ученицы приходили к папе домой. Мне очень нравилась одна девочка – Лапотинская. Она как-то прижилась у нас, а потом переменилась, стала курить. Одна из моих первых симпатий. Помню: сумерки, она с бантом в волосах занимается с папой. (Вряд ли что-нибудь особенное.)

Ата Амбражевич была очень способная. Играла однажды в консерватории.

В консерватории на меня сильнейшее впечатление произвел темно-зеленый занавес с золотом, греческий стиль.

Там происходил выпускной акт. Ата должна была уже играть. И я все волновался от слова «акт» – очень торжественное слово. Выглядела весьма элегантно. Скорее несимпатичная, в сторону «вамп», всегда в костюме с фиалками. Ата сделала карьеру, уехала в Польшу.

Один раз мы ходили в гости к ее родственникам. Они жили за кирхой, и когда я оттуда ее увидел, то как будто в другой город попал – немецкий, не Одесса. Все какое-то немецкое. (Старая Портофранковская окружала Одессу, как Садовое кольцо. За ней была Молдаванка.)

Была ученица по фамилии Абрамович – печальная, типичная еврейская девушка, очень способная. Играла Сонату Шумана и так боялась, что чуть не остановилась.

Еще одесский факт: к маме пришла какая-то дама и заговорила с ней по-еврейски. Мама слушала-слушала, а потом сказала: «Я же не еврейка». Было страшное разочарование.

Одна ученица всегда была какая-то взволнованная. Жена видного коммуниста.

Сумерки и страшная голова: Маркс. С одной стороны, Сабанеевский мост, с другой бульвар. И совсем дальние фонарики какого-то ресторана (за ними уже ничего не было видно). Не очень симпатично, случайное что-то.

Этой ученице, видно, хотелось познакомить нас со своим мужем. Через год она пришла, и оказалось, что его убили. Соприкосновение с другим миром.


Ученик Гопфман, он колотил.


Сахаров, который говорил по телефону с Фрицем – старшим сыном Юргенсона, спустя уже три месяца после его отъезда. Оказался выдающейся личностью: врач, баритон (Риголетто).

Потом вдруг появился в Риме (десятилетия спустя), и мы возобновили знакомство. В Риме Фриц мне сказал, что смерти не существует. Он раскапывал в это время Помпею.

Потом через полгода в Швеции, поблизости от Мальме пригласил меня и сказал такую вещь: «Ну, сегодня я «их» тебе покажу, и «они» тебе, может быть, что-то скажут». С ним была и сестра его Элен, экстрасенс, учительница. Стояла бутылка виски, я выпил, мы о чем-то говорили и ждали, как «они» или напечатают что-то или придут. Я все время думал: «Он, может быть, талантливый, но не умный». Никто так и не пришел.

Я ушел, и вдруг на другой день выяснилось, что машинка напечатала: «Одно ясно, что ты глуп». Поразительно, я ведь это подумал.


Вера Александровна Лобчинская. Трудная жизнь. Алеша (приблизительно десяти лет) и пятилетняя Люля – те, что потерпели кораблекрушение. Бешено невезучие. Сплошные несчастья. Они жили в кадетском корпусе.

Нас пригласили, пришел Алеша и повел нас туда, очень далеко, и меня поразило, что кадетский корпус построен в виде башен Кремля, со звездами. Вера Александровна выполняла какую-то техническую работу, что-то писала. В комнатушке было страшно тесно, жарко, белье какое-то висело. Мы просидели целый день в комнате.

Сели на трамвай и поехали к морю, в Аркадию. И вышло ужасно, потому что море оказалось совершенно с другой стороны. И Вера Александровна говорила: «Алеша, не беги в воду» (он был в полотняной шапочке). Я в первый раз увидел Аркадию, и это было хоть и очень красивое, новое, интересное, но чужое, – я ведь скучал по Житомиру. Ехали с массой сирени.


На Хаджибеевском лимане у Лобчинских. После болезни. На даче Бернадуцци. Вера Александровна работала одной из дам-устроительниц в доме для дефективных детей. Поэтому она могла там питаться.

Дача на холме около Хаджибеевского лимана. К ней подойти или спуститься было очень трудно. Такие крутые склоны, что можно было съехать только на одном месте. Тучи пыли. Издали Одесса, собор, море с барашками.

На Хаджибеевский лиман надо было ехать на конке, совершенно открытой. На конке мы провожали и Ату Амбражевич. Она и была с фиалками, и всегда обижалась. Может быть, это стиль такой? Роковая женщина. Трагический вид.

Стояла там старая купальня на сваях а lа Канн, Ницца, павильоны такие. Я нарисовал ее по памяти. Эта картина висит у Каганов. В воздухе летали куски пены от лимана, там были соляные прииски. Весело (хоть и противновато) было их ловить.

Я там впервые загорел. И жил неделю один у Лобчинских. У них была дочка моего возраста – Люля, не очень удачный ребенок, – некрасивая, истеричная.

Жили мы в башне этой виллы, и сверху я видел из окна, как внизу собирались все эти дефективные дети, садились с гвалтом.


Однажды там был праздник – Вера Александровна была затейница; они исполняли «Танец маленьких негритят» («Аида») – все были разрисованные, голенькие. Праздник для родителей и детей. Люля должна была быть Репкой. Они репетировали много, но в последний момент она отказалась. Непокладистый ребенок. Такой и осталась.

Главное – вид Одессы в полдень. Маячит Одесса и собор с несколько официальной, но элегантной колокольней с продолговатыми золотыми полосами. Европейский! Не какой-нибудь там православный. А скорее, как в Риме.

Потом его взорвали. Приблизительно в 1936 году.

Рассказывали, как летела эта колокольня и как кричали птицы, а раньше еще скинули колокол (за два года), он врезался в землю наполовину, и толпа стояла над ним, как над покойником.

А я был в соборе на духовном концерте (играл Пигров), хор очень долго пел, и я устал, – я вообще устаю от хора, не могу так долго.

Видите, все время возвращаюсь к архитектуре.

* * *

Вскоре после приезда. Разруха. Поэтому мы особенно не выходили. На улице много беспризорных. Первый раз мы шли мимо Собора, и наверху было написано: «Дом Мой» золотыми буквами. Красивейшая площадь, пока не снесли этот громоздкий внушительный собор. Прямо передо мной Пассаж с украшениями, с фигурами, совсем над головой виден тоненький месяц. Это был выход в город. Одесса во всей красе. Детали архитектурные – все помню, все улицы, строение города, географическое чувство, которое у меня всю жизнь. Действительно, по дальнейшим впечатлениям напоминала Париж! Grand Palais, какая-то городская пышность, не провинция, жизнь кипела, иностранцы.

По Дерибасовской. С мамой. «Молочная». Вся в кафеле. Официальные часы. Запах. Витрины кондитерских, с подсветкой, шоколадные башни, с лампочками внутри.

Я стоял и смотрел.

* * *

В немецкий детский сад меня решили определить через Frau Pastor, Эрну Шиллинг. Я увидел, как двор полон детей, которые все орут и бегают. (Масса детей – это ужасно, у меня было страшное интуитивное чувство, что впереди самое страшное время в моей жизни.)

Я стал туда ходить.

Там был еще праздник, я изображал «Сентябрь». Все родители расположились амфитеатром, и мама сидела и смотрела в лорнет! Я был одет, как охотник (но я же вегетарианец!). Шапочка с помпончиком.

Во время выступления я запнулся, забыл, помню только «Uber die стерня».

А впереди стояла маленькая девочка, «Декабрь», и держала в руках елку. Помню, во время перерыва мы находились в другой комнате, и это было мне странно! Как же?! Ведь надо выступать, а там стоит визг и крик, дети разглуздались, но я не принимал участия в этом.