О русской истории и культуре — страница 19 из 87

играет (курсив мой, как и ниже в цитатах из Аввакума. — А. П.)? Ну как бы робенка тово уморили, так убийство стало, а убийце 7 лет епетимии» [Аввакум, 289].

Елену Хрущову поддерживал Родион (возможно, племянник Акинфия Данилова), которого и выбранил Аввакум: «Родион! Слыхал ли ты в правилех: „разлучивый мужа и жену — проклят”? Хочешь ли, я тебе сию игрушку в душу посажю? Да хотя мы и в дальнем расстоянии, да слово Божие живо и действенно проходит до членов же и мозгов, и до самыя души» ([Аввакум, 291], «слово Божие…» и т. д. — из Евр. 4: 12). Говоря о своей писательской пастырской деятельности, Аввакум пользовался тем же глаголом: «Мне веть неколи плакать: всегда играю со человеки, таже со страстьми и похотьми бьюся, окаянный. <…> В нощи что пособеру, а в день рассыплю, — волен Бог, да и вы со мною» [Аввакум, 292–293]·

Разумеется, это непривычное, не каноническое для учительных текстов словоупотребление (у Аввакума легко набрать сколько угодно примеров, когда «игра» осуждается или употребляется в традиционно–церковном пейоративном смысле). Разумеется, это стилистическая вольность. Видимо, она вызвана установкой на «ворчанье» и «вяканье», на «природный язык», на русское просторечие, которое уравнивается в правах с высоким славянским «красноречием». У Аввакума было воображение художника. В одиночестве, в полутьме пустозерской земляной тюрьмы он живо представлял себе читателя и слушателя — отсюда «эффект присутствия», столь характерный для его сочинений. Это те же крестьяне и посадские мужики, которых протопоп наставлял еще «в нижегороцких пределах», в Юрьевце, в Москве и Тобольске; это Федосья Прокопьевна Морозова, которую он называл «государыня» и «баба», «дружец мой» и «глупая» [44]; это ее смирная, попавшая «вдоль горя» сестра Евдокия Урусова («Княгиня тая смирен обычай имать», — такие слова приписывались даже гонителю обеих сестер, царю Алексею Михайловичу) [Повесть о боярыне Морозовой, 135] это духовные чада покаяльной семьи Аввакума, нерадивые и усердные, грешные и праведные, слабые и стойкие.

Как и сам протопоп, они «природные русаки». Им нелегко понимать церковнославянскую премудрость, с ними надо говорить попросту, и Аввакум вводит в беседу слово «играть» — не в том значении, которое можно усвоить в храме или в душеполезных книгах, а в том, которое принято на святках и на свадьбах. Поэтому духовную максиму и церковное правило «разлучивый мужа и жену — проклят» он ничтоже сумняшеся именует «игрушкой».[45]

Коль скоро православные пастыри провозглашают, что они против и вне веселья (призывы уклоняться его до назойливости обычны в покаянной дисциплине), им приходится терпеть конкуренцию скоморохов, ибо и Господь терпит идолослужение и телесное веселье. «Аще бы се не годно Богу, не попустил бы. Самовластье дал есть человеку, нераскаянен дар Его, но терпит идолослужащим, и отметающимся Его, и еретиком, и дьаволу» [см. Смирнов, т. 2, 193]. Простецы, невегласы, «несмысленнии» люди говорят, оправдывая себя: «Тако праздник той честен есть, да того ради пьем и ядим без меры» (речь идет о пасхальной неделе) [Смирнов, 223]. Их непременно надо порицать, так как они «работают сатане». С позиций православной доктрины, они виновны, но заслуживают некоторого снисхождения — скоро мы увидим, по какой причине.

Соперничество попа и скомороха, если воспользоваться тезисом Б. А. Успенского, «обусловлено исконным дуализмом русского культурного сознания» [Успенский, 1979, 63], принципиальным для средних веков противопоставлением «чистого» и «нечистого» поведения. Напомню указывающую на культурный дуализм антитезу: «иереи с крестами, а скоморохи с дудами». Первые ведают божественным пением, вторые распоряжаются игрой. Занятия тех и этих автономны, но в целом образуют некий «двоеверный» комплекс. С одной стороны, это благочинная пластика — молитвенное предстояние, истовые поклоны, торжественные процессии вроде крестного хода, это благолепные и благообразные звуки — монодия, основанная на «стройном» осмогласии, псалмодический речитатив. С другой стороны, это неистовая пляска, кривлянье, вообще «глум», т. е. шум скоморошьих выкриков, прибауток, песен, инструментальной музыки. Есть даже выразительная пословица «Строй скомороху не товарищ», хотя, конечно, народное искусство было нестройным «глумом» лишь с точки зрения пристрастной церковной эстетики.

Занятия священников и скоморохов враждебны. Считалось, что через кривлянье, дерганье, «вертимое плясание» обнаруживается присутствие беса. И православное, и католическое средневековье мыслило симметричными построениями, парными сочетаниями и оппозициями [Лихачев, 1979, 173–174]. Соответственно дьявол трактовался как simia Dei, как «обезьяна Бога», его недостойный подражатель, трикстер, полишинель неба и земли. Соответственно обезьяна была символом то язычника, то сатаны, то грешника, выродившегося человека, исказившего «образ и подобие Божие» [см. Janson]. Скоморохи деформируют и пародируют мировой порядок, их искусство — обезьянничанье и карикатура. Напротив, объединяющей слово и напев гимнографии как бы дано приподнять завесу над тайною мироздания. Храмовое славословие — отголосок не слышной человеческому уху гармонии вселенной. Когда святой (например, Кирилл Философ) в служебных текстах предстает в облике играющего на свирели пастуха, то имеется в виду не только идея пастырства. Мелодия, которую он исполняет, — это musica mundana и musica humana, т. e. божественная музыка мира и нерукотворная музыка бессмертной души.

Итак, логика вещей приводит нас к теме обряда и антиобряда. Поп владеет церковнославянским «красноречием», скоморошья же сфера — просторечный язык, а также ритуальное сквернословие, эсхрология (русские источники постоянно порицают «веселых» за то, что они пользуются «матерной лаей» как своего рода корпоративным и обрядовым диалектом). Задача православного попа — побуждать пасомых к слезам, потому что слезы и покаяние необходимы для спасения души. Скоморох заботится о телесном благополучии, о плодовитости человеческого племени и плодородии земли. Если смех — жизнедатель, то «сильное» побуждение к смеху не более чем естественно. Дабы продемонстрировать, насколько прочно эта дихотомия укоренилась в сознании древнерусского человека, сделаем экскурс в область генеалогии и средневекового именослова.

В известном послании князю Александру Полубенскому, литовскому наместнику в Лифляндии, Иван Грозный между прочим пишет: «Мы, великий государь… нашего повеления слова — нашего княжества Литовского дворянину думному и князю Олександру Полубенскому, дуде, пищали, самаре, разладе, нефирю (то все дудино племя!)» [Послания Грозного, 202]. Фрагмент комментируется следующим образом: «Это место грамоты не совсем понятно. Царь, назвав Полубенского „дудой”… перечисляет, очевидно, дальше названия сходных музыкальных инструментов. <…> „Пищаль”, действительно, представляет собой музыкальный инструмент типа свирели. <…> Другие названия, приводимые царем, в литературе не встречаются» [Послания Грозного, 646]. Комментарий в целом верен, хотя и неточен. Как мы увидим, другие названия тоже касаются музыкальных инструментов. Вообще же, осмеять противника, представить его в обличье скомороха было вполне в духе Ивана Грозного. Но венчанный автор имел в виду и нечто совсем иное.

Дело в том, что «дудино племя» нужно толковать и в прямом значении слов — как семью, род. Бранный выпад в послании царя князю Александру Полубенскому составлен из мирских имен, которые носили реальные лица, жившие в середине XV в., причем это были родные братья. «Дуда» — это Василий Дуда Родионович Квашнин, «Пищаль» — Иван Пищаль Родионович Квашнин, «Самара» — Степан Самара Родионович Квашнин, «Разлада» — Прокофий Разлада (в старинном написании Розлада) Родионович Квашнин [см. Веселовский, 1974, 103, 242, 270, 278]. Все они правнуки знаменитого московского боярина Ивана Родионовича Квашни, который, согласно «Сказанию о Мамаевом побоище», сражался на Куликовом поле во главе одного из полков [ПЛДР. XIV–XV, 154[46]. Вероятность того, что набор приложений в бранной тираде Грозного и прозвища братьев Квашниных совпали случайно, крайне мала — настолько мала, что ее можно решительно сбросить со счета.

Из пяти слов только одно, «нефирь», не зафиксировано в семье Родионовичей Квашниных как мирское имя. Любопытно, однако, что у Дуды, Розлады, Самары и Пищали был брат Данило Жох Родионович, боярин великой княгини Марьи Ярославны [Веселовский, 1969, 116], а слова «жох» (плут) и «нефирь» — «нефырь» (негодный, непотребный) настолько близки по значению, что их можно считать синонимами [Даль, IV, 32[47].Не исключено, что в данном случае Грозного просто подвела память, так как замена слова синонимом — одна из самых распространенных ошибок памяти. Впрочем, С. Б. Веселовский называет еще одного отпрыска Дудина племени, Якова Родионовича, не указывая его мирского имени. Правомерно предположить, что Нефирь — это как раз Яков Квашнин. От братьев Дудина племени, от их родственников, прямых и боковых потомков пошло много громких и скромных служилых фамилий — Дудины, Квашнины, Самарины, Розладины, Невежины, Фомины, Рубцовы, Тушины.

Если одного брата кличут Жохом, а другого Нефирем, это нормально, это вписывается в ономастический обиход русского средневековья. Во многих семьях из поколения в поколение давались имена одного семантического поля: отец Иван Линь, а дети Андрей Сом и Окунь (вторая половина XV в., новгородские помещики); Степан Пирог и Иван Оладьины, Андрей Каравай Оладьин (первая половина XVI в., вотчинники на Волоке Ламском) и т. п. (множество аналогичных случаев). Отчего Родион Квашнин нарушил обычай — двух сыновей нарек «плутами», остальных — «сопелями»? Выясняется, что на деле никакого отступления от обычая не было.