О русской истории и культуре — страница 28 из 87

Новелла не была душеполезным чтением и прямо ничему не учила, если понимать учительность в средневековом смысле слова. Новелла внушала важнейшие для секуляризующейся культуры мысли — прежде всего ту, что литература приносит не только пользу, но и наслаждение (это главная оппозиция, тезис и антитезис европейской ренессансной и постренессансной эстетики, восходящие к горацианским понятиям utile и dulce). Литература может развлекать, выполняя, если употребить современный термин, проективную функцию и не претендуя на роль учебника жизни.

Русскому писателю предстояло уразуметь, что можно писать о грехе, не осуждая его ни в тексте, ни в подтексте, — и в этом не будет кощунства. Русскому читателю предстояло понять, что похождения героя в плутовской новелле, описанные без тени порицания, — не образец для подражания, а материал для развлечения. Для этого надлежало усвоить, что новелла пользуется некими эстетическими сигналами, говорящими о художественной условности изображаемого мира. Главный из этих сигналов — смех, причем уже не средневековый «смех над самим собой», а смех над каким–либо объектом. Именно смех сигнализировал, что мир новеллы, при всем его миметическом реализме и бытовой достоверности, — это мир игры, а играющий человек неподсуден. Новой русской литературе предстояло научиться смеяться. И она училась этому быстро, охотно и успешно.

Однако всякая учеба — процесс, а не озарение, не мгновенный акт. На начальных стадиях этого процесса новелла с ее «плотскостью» воспринималась не только в художественном плане, но и как поведенческая модель. «Отбрасывая церковное средневековое мировоззрение, подавляющее земные потребности реальной личности во имя религиозных абстракций, автор повестей типа „Фрола Скобеева” „освобождался” вообще от отвлеченных идей, теоретических обобщений. Материальная жизнь в ее эмпирической данности воспринималась как единственная реальная ценность. <…> Отказ от церковной морали приводил к отказу от самой постановки этических проблем. <…> Влечение к единичному факту, как и наивное стремление к упрощенным наслаждениям, как и отталкивание от любы X теоретических обобщений, отражало то общественное сознание, которое свергло с себя бремя средневекового аскетизма, но не поднялось еще до идеи социального осмысления жизни» [Дмитриев, Лотман, 494–495].

Иначе говоря, «играющий человек» — это не только литературный персонаж переводных и оригинальных анекдотов. Это и реальный персонаж русской жизни. Больше всего таких людей было в Петровскую эпоху. Но Петр вырос и воспитался в Москве, там он начал «потешную» жизнь. Петр не был белой вороной, потому что в окружении царевны Софьи Алексеевны — и на самых высоких местах — встречались «играющие люди». Вышедший из их среды документ — шуточное письмо стрелецких лидеров Никиты Гладкого и Алексея Стрижова к Сильвестру Медведеву: «Пречестный отче Селивестре! Желая тебе спасения и здравия, Алешка Стрижов, Никитка Гладков премного челом бьют. Вчерашния нощи Федора Леонтьевича проводили в часу 4–м, а от него пошли в 5–м, да у Андрея сидели, а от Андрея пошли за два часа до света, и стояли утренюю у Екатерины мученицы, близь церкви, и разошлись в домишки за полчаса до света. И в домишках своих мы спали долго, а ели мало. Пожалуй, государь, накорми нас, чем Бог тебе по тому положит: меня, Алешку, хоть крупенею, а желаю и от рыбки; а меня, Никитку, рыбкою ж по–черкаски. Христа ради накорми, а не отказывай! Писал Никитка Гладков, челом бью. Желая против сего писания, Алешка Стрижов челом бьет» [Розыскные дела, т. 1, стб. 553–554[66].

Письмо написано с похмелья, после разгульной ночи, начатой у одного из авторов, продолженной у окольничего, начальника Стрелецкого приказа и последнего «таланта» царевны Софьи — Ф. Л. Шакловитого, затем у какого–то Андрея и законченной у «Екатерины мученицы» — девки или содержательницы веселого дома. Чтобы Сильвестр Медведев не попал впросак и не подумал бы, будто Гладкий и Стрижов впрямь посетили храм Божий, они вставили слова «близь церкви», а «близь церкви» могут стоять утреню или другую службу только оглашенные. Таким было времяпрепровождение московской верхушки конца 80–х гг.

Письмо, конечно, не новелла, ибо в нем нет новеллистической пуанты. Д. С. Лихачев справедливо отнес его к «нелитературному» смеху. Но это новеллистический мир и новеллистическое пространство. Здесь находим и город с его многолюдностью, которая дает большие возможности «играющему человеку», и своеобразный физиологический оптимизм, сопровождающийся отрицанием и прямым попранием старинных идеалов благочиния, благообразия и благочестия, — отрицанием, которое доходит до кощунства. Но может быть, это свойственно только верхушке и никак не касается низов?

Нет, касается. Тот же Аввакум, непримиримый враг «играющего» никонианского сонмища, так или иначе подпадает под влияние фацеций: руководя из Пустозерска «горемыками миленькими», он советует им вести себя подобно новеллистическим персонажам и сам сочиняет новеллистические сценки [67].

Вот Аввакумова «фацеция» о поведении на исповеди у попа–никонианца. «Аще нужда и привлечет тя; и ты с ним в церкви той скаски сказывай, как лисица у крестьянина куры крала: „прости–де, батюшко, я–де не отгнал”, и как собаки на волков лают: „прости–де, батюшко, я–де в конюру сабаки той не запер”. Да он, сидя, исповедывает, а ты ляг перед ним, да и ноги вверх подыми, да слину попусти, так он и сам от тебя побежит: чорная–де немочь ударила» [Аввакум, 246]. Другая «фацеция» — о приходе такого попа со святой водой в дом «верного» человека.

«А с водою тою как он приидет, так ты во вратех тех яму выкопай, да в ней роженья натычь, так он и абрушится тут, да и пропадет. А ты охай, около ево бегая, бутто ненароком. А будет которой и яму ту перелезет, и в дому том быв, водою тою и намочит, и ты после ево вымети метлою, а робятам им вели по–за печью от него спрятаться, а сам с женою ходи тут и вином ево пой, а сам говори: „прости, бачко, почесь с женою спал и не окачивался, недостойны ко кресту!” Он кропит, а ты рожу ту в угол вороти или в мошну в те поры полезь да деньги ему добывай; а жена — и она собаку из–под лавки в те поры выгоняй, да кричи на нея. Он ко кресту зовет, а она говори: „бачко, недосуг! Еще собаку выгоняю, тебя же заест!“ Да осердись на него, раба Христова: „Бачко, какой ты человек! Аль по своей попадье не разумеешь? Не время мне!” Да как–нибудь, что собаку, отживите ево. А хотя и омочит водою тою — душа бы твоя не хотела!» [Аввакум, 247].

Разумеется, между письмом Гладкого и Стрижова и «фацециями» Аввакума нельзя ставить знак равенства. Стрельцы жили весело и писали весело, не подозревая, что скоро им придется дорого заплатить за это (почти все персонажи письма после переворота 1689 г. сложили головы или угодили в ссылку). Аввакум же страдал в Пустозерске и сочинял «фацеции» в утешение тем, кто мыкал горе в никонианской Москве. Однако проникновение новеллистических ситуаций в его произведения — показатель того, что такие ситуации стали всеобщим достоянием. Сам того не желая, Аввакум отразил культурную оппозицию боголюбческой идее оцерковления жизни.

Итак, один путь расчета с народно–средневековой трактовкой смеха и со скоморохами как его «иереями» состоял в уничтожении скоморошества. Другой путь — идеологическая реабилитация, секуляризация и конституирование смеха как равноправного, законного ингредиента культуры. Это путь Петра I, заострившего уже существовавшую тенденцию. Среди военных, административных и прочих реформ Петра была и «реформа веселья». Современники преобразователя это понимали, но потомство забыло, ибо забыло о принципиальной разнице между ролью смеха в культуре православного средневековья и в культуре новой России. Источники не оставляют сомнений в том, что «реформа веселья» была акцией первостепенной и для традиционной аудитории весьма болезненной.

И. Голиков, почтительный апологет своего «знаменитого предмета», начал «Деяния Петра Великого» с разбора предъявлявшихся Петру обвинений, а именно с перечисления и опровержения «Страленберговых нареканий» [Голиков, 1788, ч. 1, 1–136 (тема веселья — на с. 3, 14–17)] [68]. Среди них были весьма серьезные, касавшиеся Петра как государя и человека, — фаворитизм (§ 1), учреждение наводившей ужас Тайной канцелярии (§ 9), жестокость и неправедность судов (§ 14), сыноубийство (§ 19). В этом перечне несколько неожиданно на первый взгляд находим и «славление его величества о святках, к коему присоединял первого достоинства бояр» (§ 16). Имеются в виду, конечно, «всешутейший собор» и родственные ему явления. Надлежит выяснить, по какой причине они попали в этот обвинительный ряд и были уравнены с явлениями, бесконечно далекими от смеха.

Апология И. Голикова по § 16 сводится к следующему: просветитель России старался отменить, уничтожить, искоренить нелепые старинные обычаи и обряды. Петру были несносны святки, когда все «увольнялися как от должностей, так и от работ», в церковь не заглядывали, а проводили время в праздности, игрищах и пьянстве. Согласно И. Голикову, Петр в этом случае прибег к оружию смеха, «употребил тот самый обряд обращением оного в посмеяние и приведением… в стыд. Он одевал надменнейших из бояр в старинное богатое платье и под разными названиями водил их по знатным домам для славливания; а хозяева сих славелыциков, возглашающих им многолетие, и должны были, по старому обычаю, потчивать крепкими напитками… Молодые же офицеры приговаривали, чтоб „все допивали; ибо так делали отцы и деды ваши, а старые де обычаи вить лучше новых”».

Объяснение И. Голикова любопытно с методической стороны: петровское «шумство» трактуется им не как монаршее развлечение, не как личная прихоть, озорство или слабость, но как культурная акция. Однако объяснение И. Голикова односторонне: оно учитывает лишь негативный смысл акции (Петр осмеивает ненавистную ему старину). Конечно, полемический и сатирико–пародийный аспект «всешутейшего собора» крайне важен. Очевидна его связь с уничтожением патриаршества. На эту связь указал И. Голиков, упомянув о шутовской свадьбе князь–