Как известно, в XVI–XVII вв. смеховая литература расцвела и у западных славян [78]. Польша, ориентировавшаяся на немецкие образцы, пережила этот расцвет в первой половине XVII в. Но и позднее, вплоть до эпохи саксонской династии, сочинения «рыбалтов» и «совизжалов» не исчезали из литературного оборота. Народная смеховая культура оставила также отчетливый след в украинской и белорусской письменности. Именно там надлежит искать прототип «Сказания».
Об этом говорит смеховой маршрут в небывалую страну. «А прямая дорога до тово веселья от Кракова до Аршавы и на Мозовшу, а оттуда на Ригу и Ливлянд, оттуда на Киев и на Подолеск, оттуда на Стеколню и на Корелу, оттуда на Юрьев и ко Брести, оттуда к Быхову и в Чернигов, в Переяславль и в Черкаской, в Чигирин и в Кафимской» (с. 42). Путь–небылица петляет по Малой Польше и Мазовии, по Швеции, Лифляндии и Эстляндии, по многим украинским городам, по Литве и Крыму, но не заходит в Великую Россию. Этот маршрут, а также некоторые полонизмы в языке памятника вызвали следующее предположение В. П. Адриановой–Перетц: «Возможно, что за этим „Сказанием” стоял какой–то польский оригинал, до сих пор не установленный исследователями. <…> Судя по перечню украинских городов… это сказание сложилось где–то на юге–западе, но прошло через руки переписчика–великоросса» (с. 241).
Допущение В. П. Адриановой–Перетц вполне резонно. Обратим внимание на то, что шутовской путь «до тово веселья» начинается в Кракове. Значит, Краков был «обсервационным пунктом» автора и, по–видимому, родиной протооригинала «Сказания». Впрочем, это могла быть и условность: ведь именно Краков, столица Малой Польши, — главный очаг польской смеховой литературы. Здесь она сочинялась, здесь и печаталась. Ее укрывавшиеся под шутовскими псевдонимами авторы рекрутировались из рядов интеллигентного пролетариата — из бродячих школяров и бакалавров, безместных канторов и певчих, из учителей приходских школ. Разумеется, поиски гипотетического протооригинала «Сказания о роскошном житии и веселии» вовсе не обязательно увенчаются успехом: «Сказание» насыщено русскими реалиями, касающимися бытовой сферы, еды, питья и т. п. Это свидетельствует о коренной переделке источника. Однако польские и украинские аналоги «Сказания» существуют.
Они написаны и прозой и стихом. Из прозаических текстов этого круга больше всего известны «Peregrynacja Maćkowa» (1612) и «Sakwy» (около 1650). В первом вожделенная страна обжор и пьяниц не имеет точной географической локализации — это баснословный Kraj Jęczmienny (нем. Schlaraffenland); во втором эта страна помещается в Новом Свете. «Там каждый день вёдро, весело, чудесно, никаких забот, работать не надо — одежда, еда и питье всегда готовы» [Polska satyra, 340–341]. Но чтобы туда добраться, «нужно двадцать дней карабкаться по перинам, как по облакам».
Из стихотворных произведений для нашей темы интереснее всего интермедия «Darmostrawski, Kurołapski». Ее герой Darmostrawski так описывает сказочную землю:
Tam wół pieczony chodzi majęc w sobie noże,
Skoroć się jeść zachciało, kraj sobie, nieboźe.
Na kamienicach dachy kryte kołaczami,
a ploty miasto chrustu grodzą kiełbasami.
Co to u nas na dębach rodza się zołedzie,
to tam migdałów pełno pod dębami wszędzie
Ale któż to tam pomni, co się tam widziało,
kiedy bym miał wyliczać, czasu by nic stało.
(Там ходит жареный бык, утыканный ножами;
если захотелось есть — отрезай кусок, бедняга.
Там дома покрыты калачами,
а плетни заплетают не хворостом — колбасами.
У нас на дубах родятся желуди,
А там всюду под дубами полно миндаля.
И кто упомнит все, что там видел!
Коли обо всем рассказывать — никакого времени не хватит.)
Darmostrawski (это имя по–русски можно приблизительно передать как Дармоед) является зрителю в рубище. Контраст между убожеством нищего бродяги и его рассказом о той стране, где он только что побывал, и создает смеховую ситуацию. Этот зрелищный контраст играет роль текстового эквивалента: он заменяет словесную компрометацию, которая обычно оформляется в шутовском маршруте. Однако в иных случаях используются оба способа компрометации — словесный и зрелищный.
Такое сочетание находим в украинских «вершах нищенских», опубликованных В. Н. Перетцом по рукописи середины XVIII в. из библиотеки Народного дома во Львове (№ 164) [Перетц, 124–136]. Весь цикл состоит из семи стихотворений, написанных от первого лица. Второе стихотворение цикла называет вожделенную страну «Чучъманскими краями» — это, по–видимому, аналог польского выражения Kraj Jęczmienny:
От юж и я з далекой земли привандровав,
сто мыль есми з Чучъманских краев мишуровав
И виделемь там барзо великие дива —
скажу вам всемь, если хто купить мине пива.
Там гори масляние книшами поросли,
две стоять високие, до купи ся зросли.
На тих горах две бабе, що пероги плещуть,
два заице лапами усе у печь мещуть.
Четвертое стихотворение еще ближе (по реалиям) к «Сказанию о роскошном житии и веселии»:
А звезди там як дине всюди ся валяют,
свине в золотих коритах мигдали едают,
Река горелъчаная через ринок течет,
пий там кождий хоч гарцем, нехто слова не речет.
А воробце у сребрних там панчохах ходят,
и ковбаси живии по вербах ся родят.
Свин в лете и зиме в дубах ся поросят,
пчоли меду по чверце в кождий день приносят.
Здесь дан и рифмованный смеховой маршрут в «землю Чучъманскую»: «З Янова до Крилова, С Крилова до Зборова, <З> Зборова до Яворова, З Яворова до Бузанова, З Бузанова до Кремянъця, С Кремянця до Камянця, З Камянця до Лвова, З Лвова до Кракова, З Кракова до Очакова, З Очакова до Пиотркова, З Пиотркова до Чигирина, З Чигирина до Оринина, З Оринина до Карапчеева, С Карапчеева до Олеева, З Олеева до Кудринець, А с Кудринець до Фдековець, С Фдековець до Ожеговець, на отжини, Бо там чверть за шелют свежини, З Ожоговець до Городка, Аж там репа солодка, З Городка до Бучача, Аж там по шелюгу кляча. З Бучача идеть просто в землю Чучъманскую, А будете там мети повагу панскую».
Любопытно, что словесная компрометация мотива здесь усилена за счет описания обратного пути из Чучъманского края на нашу грешную землю. Оказывается, что обратная дорога очень трудна — герой пробирался лесами, тонул в болотах, едва избежал встречи с разбойниками. В конце концов он попал… в Новый Свет («а прилетелем до вас от тут на свет новий»), В «Sakwach», как мы помним, Новым Смогом назывался именно сказочный рай. В украинском стихотворении Новый Свет — реальный мир, то украинское село или местечко, где исполняются «верши нищенские». На первый взгляд, это находится в противоречии со смеховой идеологией, ибо персонажи смеховой литературы решительно разочаровались в реальной жизни и ничего хорошего от нее не ждут. Однако противоречие снимается, если обратить внимание на жанр опубликованных В. Н. Перетцом стихотворений.
Все тексты цикла — колядки, певаемые на святках. Их исполняли бродячие школяры: «Павперове школы брацькое, ведлуг звычаю жебруючи собе поживенья и штуки хлеба, ходили спиваючи в домах розных» [Перетц, 122]. Если нищенствовали учащиеся, то недалеко от них ушли и учащие — «бакаляры» и «дяки». Жизнь их была незавидной, но на святках они могли рассчитывать на хорошую поживу. На святках и этот мир выглядел как «Новый Свет». Жанром стихотворений предусмотрена и зрелищная компрометация: колядки не принадлежали к разряду домашнего чтения, они исполнялись публично и вслух, так что каждый мог хорошенько разглядеть оборванного школяра.
Человек, который ради куска хлеба рисует картины раблезианского изобилия, — это изгой, неудачник, обиженный жизнью, извергнутый из мира сытых. Он и не пытается туда проникнуть, но мстит этому миру смехом, становится в позу шута, как автор «Сказания о роскошном житии и веселии». Основной парадокс шутовской философии гласит, что мир сплошь населен дураками — и среди них самый большой дурак тот, кто не догадывается, что он дурак. Отсюда (с помощью софизма) делается вывод, что в мире дураков единственный неподдельный мудрец — это шут, который валяет дурака, притворяется дураком. Поэтому осмеяние мира в демократической сатире — это не только художественный прием, но и своеобразное мировоззрение, выросшее из противопоставления собственного горького опыта «душеполезной» официальной культуре [см. Grzeszczuk, 142].
В XVII в. русское простонародье обнищало до такой степени, что реальность стала походить на смеховой антимир. Он уже· не мог восприниматься лишь эстетически, как художественный «мир навыворот» [Лихачев, 1973а, 90]. Власти буквально загоняли народ в кабаки: «Питухов бы с кружечных дворов не отгонять… искать перед прежним прибыли», — наказывала царская грамота 1659 г. [Прыжов, 69–71]. Даже законной жене под страхом порки запрещалось унести домой непутевого мужа, пока он не пропьется до креста. Обыденная житейская практика слилась с традиционными смеховыми ситуациями. Бывший «смеховым пространством» кабак становился домом, а шутовская нагота — наготой реальной. «Хто пьян, тот всяк сказывается богат велми, а как проспится, ино перекусить нечево», — писал автор «Службы кабаку» (с. 57). Только во хмелю бедняк мог вообразить себя богачом. «Безместно житие возлюбихом… — пели питухи. — Наг объявляшеся, не задевает, ни тлеет самородная рубашка, и пуп гол. Когда сором, ты закройся перстом. Слава тебе, Господи, — было да сплыло, не о чем думати, лише спи, не стой, одно лише оборону от клопов держи, а то жити весело, а ести нечего» (с. 50). Нелепый, изнаночный, страшный мир вторгался в жизнь. Отсюда — трезвое и трагическое чувство безнадежности, которое прорывается сквозь пьяный смех и делает его «смехом сквозь слезы».