О русской истории и культуре — страница 37 из 87

На другом полюсе культуры, у западников всех оттенков, находим размышления о том же предмете. Достаточно напомнить, что о детях, чающих вольности, писал в 70–х гг. в «Комидии притчи о блуднем сыне» Симеон Полоцкий [цит. по: Ранняя русская драматургия II, 138–160]. Он вывел на сцену знакомых каждому евангельских персонажей (Лк. 15: 11–32) — заранее, однако, предупредив, что не намерен рабски следовать букве Писания:

Христову притчю действом проявити —

зде умыслихом и чином вершити.

О блудном сыне речь будет наша,

аки вещ живу узрит милость ваша.

Всю на шесть частей притчю разделихом,

по всяцей оных нечто примесихом

Утехи ради, ибо все стужает,

еже едино без премен бывает.


В чем заключаются эти «премены», принципиально важные для Симеона Полоцкого, коль скоро он выступает в качестве глашатая изменений и новизны, которому «стужает», которого раздражает косность? Что Симеон «примесил» к евангельскому сюжету? Там все просто и ясно [84]: ясно, что младший сый поступил дурно, покинув отчий дом и ударившись в распутство. Ясно, что он поступил хорошо, воротившись к отцу. Блудный сын «был мертв и ожил, пропадал и нашелся». Симеон Полоцкий, естественно, сохраняет эту канву, но у него есть оригинальная мотивировка ухода, в Евангелии отсутствующая. «Сын юнейший» в «Комидии притчи» бросает родимое гнездо, потому что мечтает о славе:

Идеже восток и где запад солнца,

славен явлюся во вся мира конца.

От мене дому разширится слава,

и радость примет отчая ти глава…

Свещи под спудом не лепо стояти,

с солнцем аз хощу тещи и сияти.

Заключение видит ми ся быти, —

в отчинной стране юность погубити.

Бог волю дал есть: се птицы летают,

зверие в лесах волно пребывают.

И ты мне, отче, изволь волю дати,

разумну сущу, весь мир посещати.


В «Комидии притчи» отец, собственно говоря, вполне согласен с младшим сыном (потому что с ним согласен автор). Искать славы естественно и похвально. За славу люди слагают головы, «морския волны с бедством преплавают», ведь слава — единственное, в чем живет на земле после смерти тленный человек. Симеон Полоцкий ценит славу так же высоко, как и спасение души. Слава — порука бессмертия; это важнейший признак секуляризации культуры. Но завоевать славу нужно «с умом», к ее поискам необходимо приготовиться дома. Сначала поучись, наберись ума–разума, «явись странству удобен», а потом ступай себе с Богом.

Это не евангельский и не древнерусский идеал. Это отголосок правил поведения, характерных для европейского интеллигента эпохи барокко, это интеллигентский стереотип, воплощением которого был сам Симеон Полоцкий. Вся его жизнь — странствие учащегося, затем ученого и учащего человека. Прежде чем обосноваться в Москве, чужом для него городе, он пребывал в Полоцке, Киеве, Вильне, снова Полоцке. Такая подвижность в XVII в. вообще присуща образованным украинцам и белорусам — они все как на подбор, все легки на подъем. В погоне за славой, знаниями и хлебом насущным они свободно пересекают государственные и конфессиональные границы, проходят курс наук у православных, католиков и даже протестантов, в Речи Посполитой, в Германии, даже в Италии. Именно они, «киевские старцы», приучили московское общество к мысли о том, что поучиться в иноземной школе не зазорно и полезно, именно они подготовили исход молодых великороссов в Европу, осуществленный потом волею Петра. В разлуке с отчим домом, с родным гнездом нет ничего страшного — вот что внушает Симеон Полоцкий устами блудного сына. Правда, его ожидает фиаско, но только по собственной вине:

Хвалю имя Господне, светло прославляю,

яко свободна себе ныне созерцаю.

Бех у отца моего яко раб плененный,

во пределех домовых як в турме замкненный.

Ничто бяше свободно по воли творити:

ждах обеда, вечери, хотяй ясти, пити.

Не свободно играти, в гости не пущано,

а на красная лица зрети запрещано.

Во всяком деле указ, без того ничто же.

Ах! Колика неволя, о мой светлый Боже!

Отец яко мучитель сына си томляше,

ничесо же творити по воли даяще.

Ныне, слава Богови, от уз свободихся,

егда в чужую страну едва отмолихся.

Яко птенец из клетки на свет изпущенный,

желаю погуляти, тем быти блаженный.


Из монолога ясно, что блудный сын заслуживает не сочувствия, а иронии, может быть, и презрения. Он ищет славы лишь на словах. На деле его влечет «зрение красных лиц» и «желание погуляти» (это ранняя вариация фонвизинского недоросля). Проблема не в том, что герой покидает отчее гнездо. Рвущие с отцами дети — эпохальный симптом, и не случайно той же, что и в монологе, топикой пользуется царь Алексей Михайлович при оценке поведения сбежавшего за границу Воина Ордина–Нащокина: «Он человек молодой, хощет создания Владычня и творения руку Его видеть на сем свете, яко же и птица летает семо и овамо и, полетав довольно, паки ко гнезду своему прилетает: так и сын ваш вспомянет гнездо свое телесное, наипаче же душевное привязание от Святого Духа ко святой купели, и к вам вскоре возвратится» [Изборник, 574].

Проблема в том, что герой не интересен, точнее, интересен как недееспособный и несостоятельный, а потому отрицательный тип. Персонажи Симеона Полоцкого — это всегда марионетки авторского замысла, строительный материал для аллегории и притчи. Недоросль из «Комидии» иллюстрирует назидательный трюизм о том, что человек должен соответствовать прокламируемым деяниям. Несоответствие исправляется учебой; «Комидия», как и пристало текстам Симеона, — апофеоз знания. Поэтому в ней нет места характеру.

Характерами занимается анонимная литература. Ее показания особенно важны как раз для XVII века, когда впервые за всю русскую историю писательская личность становится равновеликой тексту, книге. В таких условиях психологию среднего человека и сдвиги в его обиходном поведении анонимы передают адекватнее, нежели «ангажированные» художники, которых отягощают вериги групповых пристрастий. Чем же анонимы озабочены? О чем они пишут?

Все о том же — о детях, которые пренебрегают родительскими заветами. Таков купецкий сын Савва Грудцын. Таков и безымянный молодец в «Повести о Горе–Злочастии». Кульминация этого произведения — не похвальба молодца на пиру, как часто полагают, а отказ героя от невесты, т. е. отказ от рода–племени. (Горе «излукавилось», явилось молодцу во сне в облике архангела Гавриила. Это не наудачу выбранный авторитет: в Евангелии он благовествует Деве Марии о рождении Сына, а в повести, по принципу обратной симметрии, лжеархангел заставляет молодца отречься от присмотренной девицы и тем самым от детей, которым не суждено родиться.) Отречение от рода тождественно выбору индивидуальной судьбы [см. Лихачев, 1973б, 149–150]. Как поется в песне «Добрый молодец и река Смородина», в которой много общих с повестью мотивов:

Скатилась ягодка

с сахарнова деревца,

отломилась веточка

от кудрявыя от яблони…

[Кирша Данилов, 157], ср.: [Путилов, 226–235]


В обеих повестях авторы–анонимы не столько осуждают своих непутевых и грешных персонажей, сколько сетуют и сожалеют о них. Это грустные повести, и неспроста: с традиционной точки зрения индивидуальная судьба есть одиночество и отщепенство.

Таков и не таков заглавный герой «Повести о Фроле Скобееве». Он тоже одиночка, отломившийся от фамильного древа. Отметим, что автор и словом не обмолвился о его родителях, хотя в древнерусском биографическом повествовании такая информация считалась обязательной. Здесь же она была бы избыточной, так как изображаемое чадо переходной эпохи вполне самостоятельно. Нравственная автаркия одиночки — следствие того, что автора уже не тревожит главная проблема православного средневековья — спасение души героя. Не то чтобы автор восхищался Фролом, как восхищались им некоторые читатели (в одном из списков повести прибавлено: «Вот какой молодец!»). Автор наблюдает за ним и без восхищения, и без гнева — но, пожалуй, не без удивления и даже удовольствия: смотрите, как ловок, как удачлив этот новый человек. Кто он таков и отчего он с легкостью отвоевал себе место под солнцем?

Похождения Фрола Скобеева отнесены в повести к 1680 г. Это самый канун отмены местничества. Годом позже царь в торжественной обстановке предал огню списки разрядных книг. Это был символический акт: отныне и навсегда надлежало служить «без мест». Это была государственная уступка «личностному» началу и одновременно принижение начала родового, ибо «в Московской Руси место человека на лестнице служилых чинов,… определялось… происхождением… и сочетанием служебной годности и служб человека с учетом его родовитости, т. е. служебного уровня его „родителей”, родичей вообще, а в первую очередь его прямых предков — отца, деда и т. д. по прямой и ближайшим боковым линиям» [Веселовский, 1969, 103]. Это законодательный отклик на проблему соревнования поколений.

Отмена местничества официально подтверждала, что генеалогически–сословные перегородки стали проницаемыми. Так был сделан первый шаг к петровской Табели о рангах. Дети независимо от величия или ничтожества отцов оказывались в силах сами пробить себе дорогу. Теперь уже невозможными были унижения, которые при царе Михаиле Федоровиче пришлось претерпеть князю Д. М. Пожарскому. Признаваемый всеми русскими людьми, «от царя до псаря», спасителем отечества, этот национальный герой то и дело проигрывал местнические споры, потому что его отец и дед «потеряли честь», служа городовыми приказчиками и губными старостами. Князь Д. М. Пожарский был хоть и боярин, хоть и рюриковой крови (из младшей линии стародубских князей), но худородный. Для нас такое сочетание выглядит как оксюморон, но в старину отличали князей худородных от князей великородных. Как–то раз Пожарский не захотел служить «местом ниже» Бориса Салтыкова. Тот бил челом о бесчестье царю, и потомок Рюрика, спаситель России был «выдан головой» потомку нетитулованных бояр.